Меня всегда удивляли противники употребления мата в литературе. На мой взгляд, именно благодаря ханжам использование мата остается актуальным художественным приемом. Как выяснилось, Шиш Брянский подходит к проблеме иначе. Впрочем, начали мы беседу не с этого┘
– Кирилл, я слышал, что вы увлекаетесь Ницше, это правда? Какая его концепция вам наиболее близка – воля к власти, сверхчеловек, вечное возвращение или какая-то другая?
– Я не то чтобы программно увлекаюсь Ницше в том смысле, в котором им может увлекаться философ, хотя мне очень близка его полемическая поза, тот вызов, который он бросил современникам, и я никак не могу быть равнодушным к тому, с кого в значительной степени делали свою духовную жизнь звезды Серебряного века. Я просто представляю себе живших в начале прошлого столетия русских юношей бледных с сами знаете каким взором, так похожих на кого-то из нынешних, только без интернет-зависимости и с другим набором цитат, как они собираются в каком-нибудь тогдашнем «Артефаке», а над ними в качестве некой умственной луны восходит Ницше, он у всех в голове. Это то, чего нам так не хватает сейчас.
Сейчас если и есть что-то, что у всех в головах, так это какая-то мелочь, которая просто типологически с Ницше никак не сопоставима и тянет максимум на место в каком-нибудь будущем культурологическом, но никак не философском, литературном или эстетическом словаре. И это, заметьте, при несколько утомляющем даже избытке локальных культовых фигур. И пока еще непонятно: то ли эта раздробленность навсегда, или, вернее, за ней-то и последует Апокалипсис, то ли все-таки имеет место некое вечное возвращение, и у нас еще хоть раз появится кто-то главный. Ну или не кто-то, а что-то. Миссия этого главного, конечно, не в том, чтобы раз и навсегда засрать всем мозги, а в том, чтобы произвести встряску, показать, как можно действовать, мыслить, плясать и петь. В том, чтобы изобрести, скажем, какое-то колесо, которое, естественно, вовсе не определяет, куда именно нужно ехать – это-то каждый должен выбирать сам. Речь, заметьте, не идет о моде, имеется в виду явление совсем другого порядка, ходя мода – как, собственно, и было в случае Ницше – может вторично подключаться к этой ситуации на стадии предельного упрощения и выветривания смысла. В моде я не вижу ничего плохого. Однако то, что Ницше реализовал вышеозначенную перспективу, для меня не самое важное. Я просто очень люблю его как поэта и писателя, мастера сатиры, оды, дифирамба, эссе и притчи. Без него я ничего бы не написал. К тому же он открыл мне дух и суть немецкого языка.
– А кто еще из философов вам особенно интересен?
– Я очень люблю Платона, потому что он тоже хороший писатель.
– Сколькими языками вы владеете? А какой еще язык хотите изучить?
– Никто из современных людей не владеет никакими языками, все только делают вид или успешно усваивают ограниченный набор прагматических навыков. С поправкой на это обстоятельство я хотел бы выучить баскский и тибетский.
– Хотели бы быть кетом? Вспоминается восклицание покойного Егора Радова: «Хочу быть юкагиром!»
– Ну, наверное, было бы неплохо побыть кетом, но только не нынешним, а одним из тех, что жили, скажем, в первом тысячелетии нашей эры. Ну или в начале второго. Тогда это был, судя по всему, куда более процветающий народ. Кеты, или, вернее, енисейцы, пришли в Сибирь с юга и довольно сильно впечатлили окружающих жителей – в частности, благодаря своему знакомству с кузнечным делом. Похоже на то, что они очень неплохо умели воевать – скорее всего лучше их новых на тот момент сибирских соседей.
Я иногда думаю вот о чем. Если бы монголы в свое время прорвались на Запад, то история Евразии сложилась бы иначе – Европа была бы колонизирована, христианские народы подверглись бы ассимиляции, их аутентичность была бы размыта, их языки и они сами со временем перешли бы в разряд малых, редких и, в конце концов, исчезающих. Монголы бы, возможно, оказались в положении нынешних русских, а русские в положении нынешних монголов, и к кому-нибудь из них отошла бы угасшая ассимилированная Европа. А источником культурной экспансии, колыбелью технологий и самопровозглашенной оранжереей общечеловеческих ценностей стала бы Сибирь с ее автохтонным населением, которое бы разделило территорию с тюрками, чье место в этом раскладе напоминало бы позиции нынешних славян. Тунгусы были бы как французы, а нивхи на Сахалине – как англичане. А немцами были бы кеты – воинственные, наиболее продвинутые технически и научно подкованные. На Енисее выросли бы великие кетские города. Кетский стал бы языком идеалистической философии и классической филологии, причем объектом изучения последней были бы Япония, Китай и Тибет. А Древнюю Грецию и семитские культуры изучали бы представители несколько более экзотической специальности – западоведы. Письменность в этой сибирской Европе возникла бы скорее всего на основе китайского иероглифического письма – из него развились бы алфавиты наподобие японских слоговых азбук. Место христианства, очевидно, занял бы буддизм. Если думать о жизни в таком мире, то в этом случае я уж точно хотел бы быть кетом, соотечественником Ницше, Гете, Новалиса, Баха и Вагнера. Чувствуете, как на горизонте замаячил призрак фашизма? Ужас просто. Впрочем, нужно иметь в виду, что наряду с кетами были еще и другие енисейские народы, говорившие на языках, родственных кетскому, и к настоящему времени исчезнувшие – в случае возвышения Сибири они бы, наверное, не вымерли и превратились бы в нечто вроде голландцев и скандинавов. На самом деле в роли немцев я могу представить любой енисейский народ – скажем, не кетов, а пумпоколов. А еще ведь есть финно-угры и самодийцы┘ В Сибири изначально больше народов, чем в Европе, так что полной симметрии не получается. Но так или иначе это было бы истинно евразийское мироустройство.
– Много ли времени отнимает журналистика?
– К сожалению, да. Как и многие другие бессмысленные и вредные занятия.
– Как вам кажется, возможна ли полная легализация мата в русской словесности?
– Что значит легализация? Если вы имеете в виду возможность печатать матерные слова без купюр в типографских изданиях и официальных сетевых публикациях, то такая возможность давным-давно появилась. Это вполне конвенциональная практика. Возможно, и был такой момент, когда мат без отточий вроде бы уже писался, но это встречалось в основном в изданиях Сорокина, московских концептуалистов, еще каких-то немногих передовых деятелей. А теперь это практикует кто угодно, а вовсе не только какие-то заядлые принципиальные матерщинники. Если писателю нужно вставить в речь персонажа матерное слово – скажем, в интересах более реалистичного отражения речи, – то он это делает. В переводной литературе иноязычные ругательства, экспрессивные и сленговые выражения при необходимости передаются посредством мата – почитайте хотя бы русские переводы Ирвина Уэлша. Использование отточий ныне факультативно, и оно уже, по-моему, становится редкостью. В большинстве печатных СМИ мат пока не принят, а в самых продвинутых сетевых с его употреблением уже нет никаких проблем. Помню, в 2006 году у меня было интервью с Юзом Алешковским, и все произнесенные им перлы по специальному решению редактора были прописаны полностью – в печатном СМИ, заметьте. Риторические возражения против мата на письме перманентно раздаются, происходят какие-то вялые дискуссии, но на практике вопрос легализации уже решен. Хорошо это или плохо? Это не хорошо и не плохо, это факт узуса.
– Когда вы начали петь? А сниматься в кино?
– Петь – относительно недавно, хотя многие песни написаны десять лет назад и даже раньше. А в кино я не снимаюсь, просто один раз меня пригласили на эпизодическую роль. Это было минувшей весной.
– Я знаю, что вы не пьете и не курите, а телевизор смотрите?
– Да, иногда никуда от этого не деться, и с другими достижениями прогресса тоже приходится иметь дело. Если бы была возможность, я бы отказался от всех средств коммуникации и связи, потому что они мешают мне думать и улавливать знаки свыше.
– А что вы отвечаете недоумкам, говорящим о недопустимости в поэзии обсценной лексики?
– Если уж говорить о недоумках, то они бывают всех сортов – есть среди них и поэты, использующие мат, причем каждый второй пишет верлибром и переводит с английского. Страсть к верлибру и переводу с английского повальна, она объединяет недоумков с их собратьями, обладающими более высоким IQ. Причем как те, так и другие могут как употреблять, так и не употреблять матерные слова. Для изучения всего этого нужно изобрести особую науку, причем не филологическую, а скорее естественную, наподобие биохимии или энтомологии. Что же касается мата, то про бессмысленность и неадекватность всевозможных табу и запретов к настоящему времени сказано столько, что уже хочется на эти прогрессивные речи как-то возразить. Про недопустимость мата говорить, может быть, и неправильно, но ценность лексической свободы, праздновавшейся в 1980-е и 1990-е, уже очень сильно девальвирована: в интернете, да и на бумаге, все можно, все по мату продвинутые, каждый дурак пишет матерные стихи, порой даже не совсем унылые, и что с того? Само по себе это давно никому не интересно. Мат – средство в ряду других средств, не более. Я последнее время его не употребляю.
– Какие ваши самые недавние литературные впечатления? Кого из современных прозаиков вы цените?
– Впечатления очень мутные. Считается, что сейчас имеет место литературный бум. Наверное, так оно и есть, но останется после него очень немного, я думаю. Если говорить о русских прозаиках, то я могу назвать Юрия Мамлеева, Александра Проханова, Михаила Елизарова, Алексея Иванова и еще, наверное, Владимира «Адольфыча» Нестеренко. Вот такой набор. Это те, кто таки может сделать мне какой-то катарсис. Вообще же у большинства авторов хочется спросить, очень дружелюбно, из чистого интереса: ребята, где тот конвейер, на котором вас собирают? Почему вы все так похожи друг на друга? И на что вы при таком раскладе рассчитываете? Настоящий писатель – тот, которого невозможно классифицировать, который сам себе жанр. Исключение как будто бы составляет пресловутая жанровая литература, но ведь самые лучшие вещи, которые в ней есть, не следуют жанровым канонам, а меняют их, создают как минимум новые их разновидности, делают жанр таким, каким он не был никогда раньше. Мне было бы достаточно одного или двух писателей, которые бы хоть один раз произвели что-то подобное, а всех остальных я бы никогда в жизни не читал. Увы, пока вот не могу себе такого позволить по независящим от меня причинам.
– Какое открытие (для себя лично) вы сделали в последнее время?
– Оно касается конкретных людей и заключается в таком перетолковании их деятельности, после которого┘ Ой, нет, лучше не будем.
– Ваши настольные книги?
– Настольных нет. Сейчас читаю роман моего австрийского ровесника Даниэля Кельмана Ich und Kaminski.
– Есть ли сейчас компетентные литературные критики?
– Ох, критика – это вообще цирк. В принципе в ней ведь существует довольно очевидное разделение. Есть те, кто скромно работает обслугой, гидом для потребительской аудитории, выполняет подсобную функцию и заодно иногда проговаривает что-то свое, мало кем слышимое. Есть такие, кто претендует на нечто большее, пытается обращать внимание читателя на собственную персону, симулировать какую-то харизму. Наблюдать за этим очень забавно, особенно если видишь, что пишущий – в большинстве случаев, кстати, не пишущий, а пишущая – получает тонкое интеллектуальное удовольствие от себя самой. Стиль критики, в котором видное, а то и главное место занимает первое лицо единственного числа, – это очень специальная вещь, и большинству она категорически противопоказана. И, наконец, критик может действительно представлять собой самостоятельную величину, быть канатным плясуном, громовержцем и потрясателем земли, и лишь в его исполнении критика становится искусством. Если отвлечься от журнала «Афиша», то такой критик в России только один, и вы его хорошо знаете.
– Собираетесь ли защищать докторскую диссертацию?
– Да.
– Какая самая судьбоносная встреча в вашей жизни?
– Когда я был маленький, в нашем районе жила одна потусторонняя старушка. Она была тощая, высокая, ходила в какой-то узкой одежде с огромной чалмой на голове. Время от времени с губ ее слетала хриплая глоссолалия, а еще она делала такое быстрое дробное движение рукой, как будто отмечала в воздухе определенное количество точек. Для меня все это было очень важно – думаю, что именно тогда я стал стремиться за пределы правильного, полезного и понятного. Я как бы заинтересовался тем миром, с точки зрения которого все, что она произносила и делала, имеет определенный смысл, а все здешние практики выглядят так же, как ее действия выглядели здесь. Влияние таких вещей несопоставимо ни с каким Хармсом, ну с Батаем разве что, хотя и ему до такого далеко. Литература – очень переоцененное явление, вот что я вам скажу.
– А не подумываете ли взяться за прозу?
– Нет, ни в коем случае. Почему-то все спрашивают, когда я напишу роман. Сами пишите. А впрочем, нет, лучше тоже не надо!