Выдержать нейтральную ноту не всегда легко...
Фото Алексея Черного
– Михаил, поговорим о вашей книге «Кубики». Рассказы, вошедшие в нее, писались одновременно?
– Эти рассказы писались в Москве с октября 2007-го по август 2008 года.
– Чем объясняется ваш неиссякающий интерес к юродивым, ущербным и обделенным людям?
– Потому что они интересны, они художественны. Они – персонажи. Мне неприятно, когда кто-то называет их уродами. Просто рядом с нами проживает еще одна раса, иная городская цивилизация – люди метро, окраин, подвалов, рынков. Они просто искрят магическим, потусторонним. Жить рядом с ними невозможно, но иногда наблюдать за ними интересно.
– А на Западе много таких существ?
– Они есть везде, но в Европе я с ними не общался. Для этого мне не хватало знания языка – чтобы понимать юродивую речь, требуются серьезные знания языка, не поверхностные, туристические, а глубокие.
– Один из лейтмотивов «Кубиков» – групповое изнасилование. Чем вас притягивает это преступление?
– Наивно думать, что изнасилование – это просто получение удовольствия, это гораздо более сложное, мистическое событие, близкое к оргиастическим мистериям. Я попытался рассмотреть за этим какую-то метафизическую глубину – это не удовлетворение инстинкта, это сложный магический ритуал, даже если его участники не догадываются об этом.
– А может быть, что-то в реальной жизни навело вас на этот сюжет?
– Вы хотите спросить, участвовал ли я сам в групповом изнасиловании? Нет, не участвовал.
– То, что вы описываете, – это чистый фантазм?
– Это то, о чем я знаю. Я знаю, что это происходит и как это выглядит. Можно сказать, что я это видел, при этом не присутствуя.
– Мне кажется, что ваш язык сильно изменился по сравнению с предыдущими произведениями. А вы сами это замечаете?
– Безусловно. «Кубики» потребовали определенного языка. Я заметил, что уже не могу написать такие рассказы, которые писал в 90-х годах, которые вошли в первых сборник «Ногти». Мною утрачена нужная оптика, позволяющая увидеть мир именно в таком ракурсе. Даже не мир, а его оттиск на странице. Я ведь, по сути, страницу рисую. Обычно это бывает так – я быстро набрасываю смысл на лист, а потом сижу и переставляю слова, меняю. Для меня важно рисование текста, а не его написание. В «Кубиках» я старался выдержать тут нейтральную ноту, взятую с первого рассказа, – только картина события без авторской оценки. Мне было важно, чтобы человек сам решал, как ему относиться к изображенному событию. Одним словом, я не хотел закладывать в книгу свою мораль. Тогда читателю сразу становилась бы очевидна авторская оценка данного события, а это уже манипуляция. Собственно, в этом меня и упрекала критика – они не увидели моей оценки – я не ужасаюсь, не осуждаю, стало быть, смакую все эти мерзости. Раз уж разговор зашел, могу привести свежий пример, когда манипуляция стала гибельной для произведения. Я был приглашен на закрытый показ фильма Бардина «Россия 88» – о скинхедах. Первые сорок минут, когда автор просто «рассказывал», фильм был великолепным. А потом произошло непонятное. Словно ворвалась Алла Гербер и закричала: «Бардин, что вы делаете, вы же не даете оценки происходящему! Немедленно, сию минуту, осудите!» И режиссер начал осуждать, да так, что если бы вдруг по обезумевшему сюжету прилетели инопланетяне и всех помирили – хуже уже б не было. Погиб фильм, сошел с рельсов. Было дико жаль материал. А ведь если бы не дернулся, довел бы историю до конца без охов и сантиментов – получился бы лучший фильм в нынешнем российском кинематографе.
– А почему книга называется «Кубики»?
– В свое время, когда мы с издателями просматривали все рассказы, то решили, что «Кубики» – это главный, объединяющий рассказ, передающий метафизическую суть сборника. Но знаете, у текста есть странное свойство. Когда он написан от руки, он один, в компьютере – второй, если сверстан – третий, в книге – четвертый. Сейчас бы я назвал сборник по другому рассказу – «Нерж».
– Убийство с помощью кухонного ножа – это еще один лейтмотив сборника┘
– Когда мы подготавливали книгу, «Нерж» выглядел неброско среди других рассказов. В готовой книге он выглядел уже по-другому. Я увидел, что «Нерж» в чем-то больше книгоопределяющий рассказ, нежели «Кубики». Кухонный нож – это грозный мистический предмет, постоянный аксессуар ущербного мира, своего рода ритуальный жертвенный кинжал – большинство бытовых убийств совершают именно кухонными ножами.
– Но слово «кубики» наводит на мысль, что все рассказы сложены из одних и тех же сюжетных элементов: убийство кухонным ножом, групповое изнасилование, одержимость навязчивыми идеями и так далее.
– Я уже потом все это заметил. Для меня это доказательство, что изначально был верный замысел и я правильно почувствовал и воплотил материал. У меня было в детстве увлечение, я брал бумагу, рисовал какие-то каракули, а потом крутил лист до тех пор, пока в этих каракулях не проступало какое-то лицо, фигура, зверь. И я потом его дорисовывал. Из хаоса сам собой рождался смысл. Так же и с книгой. Я не всегда анализирую, что получается, – просто делаю, и поразительным образом возникает какая-то прочная конструкция, так что паз в паз попадает.
– Вам что больше нравится – жанр рассказа или жанр романа?
– Я очень люблю рассказы, и вообще сужу о мастерстве писателя больше по рассказам, а не по романам. Рассказ у нас не очень котируется по маркетинговым причинам. Действительно, романы продаются лучше, и не понятно, что появилось раньше: издательская идея, что рассказы хуже, или потребительское решение, на которое сослались издатели.
– Сейчас вы работаете над рассказом или романом?
– Появляется какой-то текст, он начинает расти, но что в итоге получится, я не знаю. Да и не волнует меня, главное, чтобы получилось. У меня есть единичный опыт сознательного раздувания рассказа в роман. В итоге получилась какая-то беспомощная конструкция – тяжелый мухомор на тонкой ножке, который завалился. Очевидно, я тогда хотел заработать денег, а на романе это сделать проще, чем на сборнике рассказов. Потом я решил, что все-таки занимаюсь литературой, а не зарабатыванием денег┘
– Что это было за произведение?
– Не буду называть. Это один из моих рассказов, который я раздул, а потом вновь разобрал по кирпичику и вернул к прежнему объему. В этом виде он и вошел в сборник.
– Почему вы никогда не печатались в толстых литературных журналах?
– Как-то не сложилось. Я печатался в глянцевых изданиях: Playboy, FHM, Rolling Stone и в нескольких почивших. Там, кстати, за рассказы платили гораздо больше, чем в толстых журналах. И у меня некоторое предубеждение к толстому журналу. Он представляется мне такой старотипной редакторшей в роговых очках, готовой без устали править попавшийся ей в лапы текст, наставлять, поучать. Я не люблю, когда меня правят и поучают.
– Я слышал, вам понравилась последняя книга Пелевина, которую все раскритиковали. Почему?
– Отличная книга. Не знаю, что им там не понравилось. Пелевин – это писатель, пронзительно чувствующий происходящее. Мне кажется, именно он будет зеркалом жизни, по нему можно будет изучать процессы, которые происходили в то или иное время в России. Он чрезвычайно наблюдательный, безумно остроумный, фантастически талантливый, что он еще раз доказал своей последней книгой. Мне вообще неприятен этот тип брюзжащего судачащего критика, дескать, это автору удалось, а это нет, прошлый роман хорош, а нынешний никуда не годится. Все-таки прав Виктор Ерофеев, говоря, что место критики в лакейской. Критик почему-то возомнил себя вершителем писательских судеб, он считает, что может открыть писателя, и при желании он же способен его «закрыть». Происходит странное, критика начинает управлять литературным процессом – полный абсурд, как если бы кораблем вдруг начали управлять моллюски, приросшие к днищу.
– А вам не кажется, что Пелевин стал эксплуатировать сорокинские приемы, а Сорокин – пелевинские?
– Я не знаю, что такое «сорокинские приемы» и что такое «пелевинские приемы» и как и при каких обстоятельствах они могли бы ими обменяться. Пелевин никогда бы не написал «День опричника» и «Сахарный Кремль», а Сорокин «Empire V» или «Кормление крокодила Хуфу». Другое дело, что если бы не «Идущие вместе» Сорокин, как мне кажется, осваивал бы пространство, открывшееся в рассказе «Лошадиный суп» из сборника «Пир» – гениальный рассказ. Но поскольку его развернули, появился «День опричника», «Сахарный Кремль».
– Как вы относитесь к произведениям другого автора Ad Marginem – Егора Радова?
– Его проза не была мне близкой. Я когда-то просмотрел два его романа – вязко и витиевато. Егор Радов фигура безусловно трагичная, погубленная своим временем. В середине 80-х все решили, что надо писать как-то по-особому, начали поиск новых форм, и возникла странная тяжеловесная конструкция – что-то вроде футуристического дома, в котором никто не хочет жить, предпочтя всяким комнатам в виде ракушечных завитков и спиралей обычную человеческую хрущевку. Возможно, Радов со временем преодолел бы свои прежние творческие принципы, освоил новые, но ему просто не хватило времени. Царствие ему небесное.