Судьба крестьянина из поэмы Твардовского в 30-е годы была предопределена.
Николай Богданов-Бельский. "Крестьянин". Переславль-Залесский историко-архитектурный и художественный музей-заповедник, Переславль-Залесский
Гроб вынесли на плечах из малого зала ЦДЛ, где проходило прощание с умершим. За ним шли человек двенадцать провожающих, легко узнавался сын писателя Павел. На ступеньках при спуске в вестибюль несущие замешкались, и мне открылось известково-серое лицо «старого римлянина» и погребальные цветы... На дворе стоял 1986 год.
Я – один из многих тысяч советских читателей, в чью жизнь регулярно входили книги Валентина Катаева. Вначале «Белеет парус одинокий» и «Хуторок в степи», позже – «Сын полка», «Флаг» и другие рассказы, повесть «Отец».
А с конца 60-х в «Новом мире» стали появляться вещи Катаева, написанные, по его признанию, в стиле мовизм. «Святой колодец», «Алмазный мой венец», «Трава забвенья» были так разительно не похожи на «текущую советскую литературу», что вызвали с одной стороны нападки неистовых ревнителей социалистического реализма, а с другой – благодарные отклики читателей. В печати и в библиотеках не прекращались обсуждения и споры. Эти произведения неприкрыто автобиографичны. Из них мы узнаем, что родился Валентин Катаев в Одессе в семье учителя. Гимназистом с просьбой посмотреть и оценить его стихи обратился к Бунину. Общался с ним. Пошел добровольцем на Первую мировую. Писал урывками и на фронте: «В цепи кричат «ура!»,/ Далёко вправо – бой».
На войне Катаев был ранен, контужен и отравлен газами. Стал георгиевским кавалером. Заочно, по стихотворению «Мама и убитый немцами вечер» полюбил Маяковского. Но при Бунине (Одесса, 1918–1920) боялся произнести его фамилию. Впоследствии, дружа с Маяковским, не называл фамилию Бунина. Они не терпели друг друга: «агитатор, горлан, главарь» и академик по разряду изящной словесности, эмигрант Бунин.
В Москве в 20-х годах Катаев знакомится со многими известными собратьями по перу и продолжает дружить с земляками-одесситами, заселявшими столицу. Он вывел их в «венце» под псевдонимами, которые нетрудно разгадать: Ключик – Юрий Олеша, Птицелов – Эдуард Багрицкий, Командор – Владимир Маяковский, Королевич – Сергей Есенин, Вьюн – Алексей Крученых, Соратник – Николай Асеев, Сын водопроводчика – Василий Казин, Синеглазый – Михаил Булгаков, Щелкунчик – Осип Мандельштам, Колченогий – Владимир Нарбут, Мулат – Борис Пастернак, Друг – Илья Ильф, Будетлянин – Велимир Хлебников, Альпинист – Николай Тихонов, Арлекин – Павел Антокольский, Штабс-капитан – Михаил Зощенко, Конармеец – Исаак Бабель.
Несмотря на то что проза Катаева завоевывала все большую читательскую симпатию, партийная критика оценивала ее жестко. В творчестве его, отмечала литературная энциклопедия, «эмоционально и образно закреплен мир зажиточного городского мещанства, откуда Катаев вырастает и получает свои слова, краски и «философию». Та еще характеристика! Ведь с мещанством призывала бороться партия. Это было известно каждому сознательному гражданину.
Чувствуя на себе око идеологической критики, Катаев десятилетиями смешивал в своем «творчестве художественное изображение жизни с верноподданническими эскападами. Он не был антисоветчиком, он был «за», но ему приходилось выживать, «играть в поддавки» с властью – писать требуемое.
В прозе молодого Катаева звучал мотив: жизнь прекрасна и оправданна сама по себе. Однако в эту лирику требовалось внести партийные коррективы. И не каждый читатель осиливал «Время, вперед!», «За власть Советов!» или, допустим, «Волны Черного моря». Я уж не говорю о «Маленькой железной двери в стене» – вещи с самого замысла «прозрачной».
Вслед за Командором Катаев «себя смирял, становясь на горло собственной песне». Только на склоне лет, мовистом, он стал писать, как хотел и о чем хотел. Позволил себе эту роскошь.
После публикации в «Новом мире» повести Катаева «Уже написан Вертер» в кругах либеральной интеллигенции наступило тягостное молчание. Как реагировать? Катаев считался своим. Он организовал молодежный журнал «Юность» левого направления. Он был мэтром, живым классиком, человеком «прогрессивных» взглядов. Однако в этой повести Катаев нарушил табу, рассказав о деятельности ВЧК в одном отдельно взятом городе (ну конечно, в Одессе!).
Тягостный сон┘ Временной поток по спирали уносит спящего в далекое прошлое. Он вновь в родном городе, видит семиэтажное здание, наводящее ужас на обывателей. Он видит «героя» государственной реформы. «Его кличка была Наум Бесстрашный. Лампочка слабого накала, повешенная на столбе с перекладиной возле гаража, освещала его сверху. Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой».
Спящий становится свидетелем того, как Наум Бесстрашный вершит безжалостный революционный суд. Расстрелу в гараже подлежат три работника ВЧК, потерявшие бдительность и тем самым нарушившие свой профессиональный долг, а также писатель Серафим Лось, бывший эсер-савинковец и комиссар Временного правительства, чья настоящая фамилия была Глузман. Наум Бесстрашный не знал колебаний: «Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью. Ее надо утверждать огнем и мечом, нести на штыках! И никакого мирного сосуществования». Наум Бесстрашный и председатель губчека Макс Маркин, начальник оперативного отдела по кличке Ангел Смерти и женщина-сексот Инга – деятельные исполнители кровавого террора, обрушившегося на город. «Смерть контрреволюции!» – провозгласил вождь, чей портрет дает Катаев: «...пенсне без оправы, винтики ненавидящих глаз, обещающих смерть и только смерть».
Но какие же контрреволюционеры несчастная женщина Лариса Германовна и сын ее Дима, художник? Они – жертвы подлого предательства, жертвы фанатиков в кожаных куртках и с местечковым выговором. Трагедия матери и сына выписана Катаевым столь впечатляюще, что невольно возникает мысль, не пережил ли сам писатель нечто близкое этому ужасу.
В десятитомное собрание сочинений Валентина Катаева повесть «Уже написан Вертер» не включена. Еще работала цензура. Но и после перестройки критика об этом сочинении Катаева как-то застенчиво промолчала. Между тем по своей почти документальной правдивости и мастерству «Уже написан Вертер» – произведение выдающееся.
┘После кончины Катаева кто-то вспомнил и запустил в литературную среду его четверостишие: «Когда я буду умирать,/ О жизни сожалеть не буду./ Я просто лягу на кровать/ И всем прощу/ И все забуду».
Так оно, скорее всего, и случилось.
* * *
В углу огромного холла гостиницы «Москва» в начале 60-х располагался кафетерий. Короткое время туда пускали всех. Чашка горячего крепкого черного напитка стоила сущие пустяки: пять копеек, а двойной заварки – восемь. Летом в холле было прохладно, расставлены низкие широкие столики и удобные кресла. Разрешалось курить и предлагались пепельницы. К кофе можно было заказать рюмку ликера или коньяка. Кафетерий в «Москве» пользовался известностью, заходил в него и я.
Однажды впереди меня к стойке было несколько человек. Когда дошла очередь до плотного мужчины в сером костюме, я услышал:
– Мне чашку кофе и рюмку коньяка.
Последовал ответ:
– Коньяк только с одиннадцати часов, а сейчас без пятнадцати.
Мужчина стоял теперь ко мне боком, и я узнал его: Твардовский!
Диалог продолжился:
– Девушка, я вас очень прошу. Я опаздываю.
Сказано было внушительно, однако не подействовало:
– Я не могу ради вас нарушить общее правило, – возразила она.
Эти слова задели Твардовского:
– Тогда я прошу вас позвать администратора!
– Да кто вы такой? – чувствуя себя неуязвимой, завелась буфетчица.
– Кто я такой? – переспросил Твардовский. – Я депутат Верховного Совета.
Он достал из кармана пиджака красное удостоверение. Но администратор уже вырос за его плечом. Не глядя в удостоверение, он сказал:
– Я вас знаю, товарищ.
И буфетчице повелительно:
– Налейте!
┘Отец мой, участник Великой Отечественной, любил поэмы Александра Твардовского. В День Победы гостям или просто в хорошую минуту он читал «Василия Теркина». С послевоенного детства знаю я «Переправу», «Гармонь», «Кто стрелял», «Смерть и воин» и многое еще из книги про бойца. Но была другая поэма Твардовского, она при гостях не читалась во избежание разговоров, могущих быть истолкованными как антисоветские. Я имею в виду «Страну Муравию». Напомню, в чем там суть.
Мужичок-середнячок под конец сплошной коллективизации не хочет идти в колхоз. Он – романтик с частнособственническим уклоном. Твардовский пишет: «И в стороне далекой той –/ Знал точно Моргунок –/ Стоит на горочке крутой,/ Как кустик, хуторок./ Земля в длину и ширину/ Кругом своя./ Посеешь бубочку одну,/ И та – твоя./ И никого не спрашивай, себя лишь уважай./ Косить пошел – покашивай, поехал – поезжай┘/ Весь год – и летом и зимой – ныряют утки в озере./ И никакой, – ни боже мой, – коммунии, колхозии!..»
Судьба такого Моргунка в 30-х была предопределена: раскулачивание и ГУЛАГ. Твардовский, чтобы оправдать героя, заставляет его сочинять речь к товарищу Сталину, где Моргунок обещает, пожив год-другой в Муравии, вступить в колхоз. Моргунок, понятно, наивен, но не наивен автор. Он и сам, к слову, сын кулака и почем фунт лиха испытал с юности.
Сыграв в поддавки с советской цензурой, Твардовский все-таки высказал заветную мечту крестьянина: «Земля в длину и в ширину/ Кругом своя./ Посеешь бубочку одну,/ И та – твоя».
Мечту эту большевики напрочь похерили, а крепкого мужика, кормильца России, извели как классового врага (миллионы жертв). И за явное сочувствие единоличнику Моргунку автор многим рисковал. На его родине в Смоленске была создана комиссия для экспертизы сочинений Александра Твардовского с целью определить наличие в них «классово-враждебных тенденций». Однако поэт к этому времени жил в Москве, имел орден Ленина (за литературные достижения) и орден Красной Звезды (за участие в финской кампании). Комиссия пришла к выводу: «Доказывать сейчас, что в произведениях тов. Твардовского, дважды награжденного советским правительством орденами, якобы содержатся классово-враждебные тенденции, нет необходимости┘»
Сильным человеком был Александр Трифонович Твардовский. Он не только пережил все беды и напасти, не потеряв достоинства, но хлопотал за оклеветанных друзей. Вынужденный играть по правилам, которые не имел возможности изменить, он создал лучший литературный журнал «Новый мир», где находили приют произведения гонимых властью писателей, брал на себя роль адвоката за них перед ЦК партии.
Редакция «Нового мира» находилась на задворках кинотеатра «Россия». Я пришел туда узнать о судьбе своих стихов, занесенных ранее. Поэзией в журнале ведала Караганова, женщина приветливая и умная.
Скромная вывеска слева у двери старого дома┘ второй этаж подъезда темноватого и запущенного┘ чтобы попасть в редакцию, надо пройти мимо кухни┘ обоняешь запах кофе и дыма утренних сигарет. Первая дверь справа по коридору – кабинет главного редактора А.Т.Твардовского – закамуфлирована портьерами, далее – двери отделов журнала.
Карагановой еще не было, и я решил ее подождать. Время тянулось медленно. Приходили сотрудники, звучали приглушенно голоса, где-то стучала пишущая машинка, из кухни к главному пожилая женщина покатила столик на колесах, где стоял поднос с едой и бутылкой минеральной воды. Неожиданно отодвинув портьеру, в коридор вышел Твардовский.
– Вы к кому? – спросил сблизясь.
Я ответил.
– Она вот-вот будет, – Твардовский взглянул на наручные часы, – подождите.
Он прошел в конец коридора, скрылся за дверью. Потом через какой-то промежуток времени проследовал обратно. Спросил:
– Все еще нет?..
И снова посмотрел на часы. Мне показалось, я невольно подвожу Караганову, которой пора быть на службе, а она отсутствует, и на это обстоятельство обратил внимание строгий редактор. Нехорошо получилось.
Наконец Караганова пришла и была со мной откровенна.
– Я вас помню┘ Из ваших стихов я отобрала три, которые я покажу Александру Трифоновичу в свое время, не раньше чем через месяц. Должна вас предупредить, надежд особых не питайте. Если честно, Александр Трифонович не любит стихов городских поэтов, особенно москвичей. Исключения редки, ну Евтушенко или Володя Соколов. А стихов у нас залежи, сами понимаете┘
Я побывал в «Новом мире» еще два-три раза, пока Караганова вернула мне рукопись со словами:
– К сожалению┘ Шли бы вы с вашими стихами в «Юность». Все-таки по духу они ближе «Юности», чем нам.
На том и расстались. Смерть Твардовского вызвала в Москве волну сочувственных разговоров. Все понимали: присутствие Твардовского во времени было весомым. Даже его идеологические и литературные противники отдавали поэту должное. Что ни говори, поэма «Василий Теркин» давно стала классикой советской литературы. Кто-то из авторов журнала «В мире книг», где я работал, позвонил в редакцию, сообщив: гражданская панихида по Твардовскому состоится в ЦДЛ.
Власти Москвы приняли все меры к сохранению спокойствия в городе. Ожидали диссидентских выступлений и демонстраций. Посему троллейбусная остановка напротив ЦДЛ была перенесена далее, а прилегающие улицы перекрыты милицией. Пускали по удостоверениям членов Союза писателей и по оговоренным специально документам. А что было у меня? Скромные корочки сотрудника мало кому известного журнала.
Я шел, не спеша приближаясь к цепи черных милицейских полушубков, перегородивших проезжую часть улицы Герцена. Не доходя шагов двадцати до старшего лейтенанта, судя по звездочкам на погонах, я понял, что стал «предметом изучения». Он внимательно смотрел на меня. Нарочито медленно и спокойно сую руку в боковой карман за корочками. Не успеваю вытащить и раскрыть их, как милиционер махнул рукой:
– Вам туда┘ к капитану.
Иду вдоль живой цепи, молодые ребята о чем-то своем переговариваются, смеются┘ Названный капитан, похоже, обратил внимание, что я уже прошел осмотр у его подчиненного, сам занят: говорит по рации. Я делаю те же движения рукой┘ Но он кивает – «проходи!»
В доме – полным-полно народу. Атмосфера тягостная. Физически ощущаешь, каждый пятый – «критик в штатском», как тогда говорили. Панихида проходила в Большом зале на втором этаже. Когда шел по лестнице туда, в окно увидел двор, там стояли «воронки» и топтались милиционеры. Катафалк с гробом в цветах высился на сцене. Алексей Сурков открыл траурное собрание. Выступающие говорили казенные речи, перечисляли награды покойного, неуклюже соболезновали семье. Все согласно ритуалу. Вдруг справа от меня какая-то женщина выкрикнула:
– Скажите лучше, как вы его травили!..
В ту же минуту ее подхватили под руки две мордастые тетки, со словами: «Вам плохо┘ таблеточку┘ водички┘» – и насильно вывели. Очередной оратор между тем говорил, что Александр Трифонович был неутомимым «борцом за мир». Кажется, только Константин Симонов сказал живое о друге. Скорбной вереницей присутствующие поднимались к гробу, смотрели в восковое лицо усопшего, спускались со сцены.
Когда попросили покинуть зал, чтобы предоставить возможность проститься с поэтом родным и близким, – я сел в последнем ряду. И не вышел. Почему – не знаю. Ждал чего-то в тревожном напряжении. Погасла огромная люстра, опустел зал и погрузился в полутьму. Только юпитеры освещали сцену. И я увидел, как на нее поднялся коренастый, легко узнаваемый в «шотландской» бороде Александр Солженицын. Он твердой рукой перекрестил в гробу Твардовского. Потом наклонился и поцеловал его в лоб. Рядом блеснула вспышка магния, кто-то заснял исторический миг.
А в редакции я узнал, что идущих следом за мной сотрудников «В мире книг» через милицейскую цепь на Герцена не пропустили.