ИДЕЯ аналогии между Пушкиным и Гете распространяется в России более полутора веков. В 1843 г. Виссарион Белинский писал: "Если с кем из великих европейских поэтов Пушкин имеет некоторое сходство, так более всего с Гете, и он еще более, нежели Гете, может действовать на развитие и образование чувства". Впрочем, тут же Белинский устанавливает и различие между Гете и Пушкиным: "Для Гете природа была раскрытая книга идей; для Пушкина она была - полная невыразимого, но безмолвного очарования живая картина". Казалось бы, сходство Пушкина с Гете должно было особенно ярко проявиться в "Сцене из Фауста", но тот же Белинский по поводу этого пушкинского фрагмента вполне справедливо замечает: "Сцена из Фауста" не есть перевод из великой поэмы Гете, а собственное сочинение Пушкина в духе Гете. Превосходная пьеса, но пафос ее не совсем гетевский". Это не оговорка, а очень точное наблюдение: сочинение в духе Гете, но пафос пьесы не совсем гетевский. Пушкин с поразительной верностью схватывает некоторые внешние особенности немецкого оригинала, что тем более удивительно, так как Пушкин был не в ладах с немецким языком, но его праздный, скучающий Фауст отдает скорее Байроном, имея мало общего с гетевским Фаустом, полагающим, что в начале было Деяние, а не Слово. И все-таки в грандиозной трагедии Гете находится интимно-метафизическое звено, реально связующее немецкого гения с Пушкиным. Как в "Римских элегиях" Гете встречается немало строк, под которыми подписался бы Пушкин, так и Гете, возможно, счел бы своею строку Пушкина: "Я помню чудное мгновенье".
Мгновенье - вот звено, органически и неразрывно соединяющее Гете с Пушкиным. Гетевский Фауст отличается от Фауста Народной Книги и от всех остальных поэтических Фаустов тем, что он готов отказаться от вечности ради мгновения. Смысловые нюансы договора, который Фауст заключает с Мефистофелем, ускользают от любого поэтического перевода, и потому я попытаюсь передать их топорной, но по возможности доскональной прозой. Фауст говорит Мефистофелю: "Если (когда) я скажу мгновению: Но продлись (продлись же), ты так прекрасно! - тогда ты можешь заковать меня в цепи (наложить на меня оковы), тогда я охотно погибну! (буквально: охотно пойду в бездну!)". Мы видим, что пресловутое "остановись, мгновенье" стало в русском языке чуть ли не крылатым выражением по недоразумению. Немецкое "verweilen" означает "задерживаться", "медлить", "длиться", но никак не "останавливаться". Правда, в последующих строках речь действительно идет о прекращении времени: "Тогда пусть пробьет колокол мертвых, тогда ты (Мефистофель) свободен от своей службы, часы пусть остановятся, стрелка опадет, и да пройдет (прейдет) для меня время". В этих строках явно прочитывается апокалиптическое "времени уже не будет", в чем клянется ангел (Откр., 10, 6). Но Фауст вступает в договор с Мефистофелем, очевидно, не ради остановившихся часов и не ради конца времен, так как такой конец все равно наступит. Фауст рискует своей душой ради мгновения, которому стоит сказать: "Продлись", поскольку оно не просто прекрасно, а так прекрасно (прекрасно как никогда?). Этот культ мгновения во времена Гете был еще нов и непривычен для европейского сознания. Само слово "der Augenblick" ("глазовзгляд") воспринимается еще в немецком языке как неологизм, а "мгновение", соотносящееся с глаголом "мигать", выглядит в русском языке калькой с немецкого. Есть много оснований предположить, что "мгновение" было незнакомо предшествующим эпохам или, во всяком случае, не переживалось ими с такой остротой. Чрезвычайно трудно представить себе "мгновение" в античной поэзии. Римский поэт говорил: "Carpe diem!" ("Лови день"), а не мгновение. У Данте и у Петрарки вместо мгновения, как правило, час, что означает просто "отрезок времени" или "срок", не укладывающийся при этом в жесткие рамки современной пунктуальности. Недаром у Гете сразу же после "мгновения" появляются часы со стрелкой. "Мгновение" порождено не "морганием глаза", которым оно обозначается, а этим поздним техническим новшеством. Но одних часов для духовной жизни недостаточно. Счет времени на мгновения начинается тогда, когда их число катастрофически убывает, когда неотвратимо надвигается конец времен. Тогда дает себя знать эсхатологическая природа мгновения.
У Гете был великий современник, говоривший о мгновении практически то же, что сказано в "Фаусте". В своих "Мечтаниях одинокого на прогулках" Руссо писал: "Едва ли среди наших живейших радостей сыщется мгновение, когда сердце поистине могло бы сказать нам: я хотело бы, чтобы это мгновение длилось всегда, и как можно назвать благополучием мимолетное состояние, когда наше сердце остается беспокойным и пустым и нам приходится жалеть о том, что было прежде, или желать того, что будет потом". Меланхолический пессимизм Руссо отличается от героической решимости Фауста, но сердце, остающееся беспокойным и пустым, все-таки формулирует величайшую заповедь фаустовской культуры, как сказал бы Шпенглер: я хотел бы, чтобы это мгновение длилось всегда, если наступит мгновение, которое по-гетевски так прекрасно, хотя сердце Руссо уверено, что такое мгновение никогда не наступит.
И для Мефистофеля в пятом акте второй части наступает не мгновение, которому стоило бы сказать: "продлись", а то, что после такого или любого мгновения. Время "становится господином", воцаряется, и - странным образом - часы тогда останавливаются. Хор лемуров подтверждает, что часы стоят и молчат, как полночь, а стрелка падает. "Свершилось", - говорит Мефистофель; "прошло", - подтверждает хор. (В оригинале "vollbracht" и "vorbei" - отчетливая полнозвучная аллитерация, сливающая оба слова воедино). Мефистофель иронизирует над глупым словом "прошло", распознавая в нем чистое ничто, так что и проходить было нечему. Разумеется, прохождение времени исчисляется Мефистофелем не без Фауста. Слепой Фауст наслаждается высшим мигом своей жизни, предчувствуя "высокое счастье свободного народа", когда лемуры роют Фаусту могилу, а он воображает, будто идут работы по осушению болот. Нигилистическая ирония Мефистофеля сходит на нет перед пророческой иронией Гете. Не вся ли западная "фаустовская" цивилизация, считающая себя мировой, - подобная коллективная могила, которую оборудуют ради прогресса и процветания?
Фауст сам себе создает ловушку, допуская элементарную логическую или экзистенциальную ошибку. Когда Мефистофель навлечет на Фауста мгновение, которое так прекрасно, что Фауст скажет ему: "Продлись", за этим мгновением последуют адские оковы и гибель. Таким образом, Фауст хочет сказать "продлись" мгновению, которое заведомо не может продлиться, ибо после него часы останавливаются, и времени больше не будет. Но фаустовское условие не исчерпывается этой экзистенциальной логической ошибкой. Главное в нем, что я по собственной воле или произволу определяю, какому мгновению сказать: "Продлись" и, сказав это, я охотно, опять-таки по собственной воле сойду в адскую бездну. Эсхатологический культ мгновения иррационально сочетается с культом вечного технического прогресса, когда жизнь и свобода завоевываются ежедневно и оба эти культа основываются на суверенном, своевольном фаустовском "я".