И никаких Зин с гитарами! Константин Коровин. Девушка с гитарой. 1916. Вологодская областная картинная галерея
На Луне, в пустыне, в океане, не помню где, ясный и трезвый, однажды я насиловал животное. Пунктуально, по часам, в начале каждого часа, как Прометей, выклевывающий печень орла. До полного удовлетворения, до той нестерпимой ясности зрения, от которой философы всего мира протирают свои невидимые зрачки. Ибо я есть я. Я маленькое есть я большое. И конечно же, я не виноват в том смысле, что, конечно же, виноват.
Закончив насилие, я застегнул на животном пальто, убрал ласты, зашил рот. Трамвай подошел вовремя, надо было садиться. И я сел и поехал – чтобы не привлекать внимания. Мир оставался жаден, гадок и подл. Везде призывали к справедливости.
– Антиох, пли!
Кондуктор высадил меня посреди расстрела демонстрации. Корчились оторванные руки, пучилась разорванная грудь, свистела в ушах шрапнель. Солдаты наклоняли лица к ружьям, клали небритые щеки на приклады, соловьино прицеливались, и – выпускался глаз, скользил вдоль ствола. Пли! – сверкала синяя короткая молния. Пуля, преодолевая расстояние, доносилась до тела. Появлялась кровь, расцветала герань.
– Вы же не… – плакала женщина, – вы же ничего не понимаете!
Я прошел через расстрел, я двигался уже к набережной, к черной воде с яичными огнями, в которой хотелось умыть лицо.
Подошел катер с веселыми матросами, желтая палуба была освещена. И как будто там был кто-то еще, в шали. И я знал кто.
Зина.
Но мне почему-то не хотелось произносить ее имя. Это было бы неправильно – произносить. И я не произносил. Ведь тогда началось бы корчевание других. И это был бы другой, твердый монарх катера, прочный мир с бортами, с человеческими фигурами на корме, с портретами и водкой, с нестерпимой упругой массой психического ветра и напора, вынимания из костюмов – кто кого – на анекдотцах, на историях, на непрерывном парении, лишь бы выиграть Зину, снести ее с палубы вниз, приклеиться в каюте. А утром взвалить, как рюкзак с продуктами. Я же этого всего не хотел, мне одеяло надоело.
Ноздреватый матрос, однако, назревал и уже почти хотел кинуть мне круг с катера, протянуть веревку, перевернуть багром, достать. Матрос грозил портвейном, предлагал сапоги.
– Выпьем без Зин! – кричал матрос, жаркий друг.
Но я не мог останавливаться, задерживаться на какой-то там палубе, брать на себя вещество с матросом. Я должен был проходить дальше, насквозь, двигаться к топливной электростанции. И я не мог, не имел права раскрывать тайну, лишь бы она не исчезла, как и всё среди всего остального.
– Торф.
Я произнес это самое горькое из всех слов, хотя электростанция работала не на торфе, а на пальцах, на щелчках, на всех этих стремительных костяшках, которыми ударяют по лбу, отводя назад волосы, убирая со лба, чтобы белое, круглое и полое, как на Луне, гулко произнеслось.
Электростанция – вот причина и следствие сжигания. Электростанция – наш друг.
Тысячи газовых рожков с синими и с оранжевыми. Шипение, гудение и гадание. И – вот уже вырисовывается самое наше дорогое.
Здесь, конечно же, начинается разглагольствование конями стеклянных, и не только, глаз, растоптанных копытами, вбитых, как нечто прозрачное, в грязь, под нечистые ногти, как на брусчатке. Мысль, которая всегда начинает мешать, преподносится как логический двигатель. И свобода козла подменяется вымыслом вымени.
Вот почему надо продолжать по трубам в ветровом стекле фронтального вида. И непременно с установкой сигнализации.
Итак, на каждое совокупление – колокольчик.
Никаких Зин с гитарами.
И – без романтизма.
Только чистое совокупление без идеалов, а потом такое же чистое важное отрезание, и не в последнюю очередь – половых. Для лишения иллюзий соплами и сварливого старческого пыхтения в кустах.
Так, на коньках, возникает вечный и юный. Но вместе с ним, увы, возникает и концепция, которую нужно разрушить. Ведь этого ждут все философы мира, ковыряя в носах свои маленькие и засохшие.
Так кто же набычился на их хоругви?
Кто – не из наличного, а из недостаточного?
Не из прямого, а из кривого?
И во имя чего?
Во имя смысла паза?
Да – паз был прорезан глубоко. Прорезан вертикально вниз, как синее, до самой голубизны, где из границ выдувался жаркий жир. Да где и молчали, как муравьи…
Кап-кап, – капал жир.
Так, на закате, солнце садилось в землю моря, давая пшеничный восход, и по-прежнему кричало остроугольными чайками. Так кривая зримая речь была уже не видна, и лишь на подпруге цвела виноградная пчела.
Так незаметно на резиновой лодке подплыл ученый.
– Это вы насиловали животное? – спросил он в очках.
– Я.
– У вас был опыт?
– Я не знаю, что это такое.
– Это Декарт.
– Близко или далеко?
– Садитесь, – ухмыльнулся он.
Я сел в лодку, и мы поплыли. В очках, не отрываясь, он смотрел на меня, как фотограф. Как будто предвидел кого-то другого.
– Вы коварны? – спросил я.
– Я в пакетах, – ответил он. – Просто наши законы слегка отличаются от ваших.
– Куда же мы плывем?
– Не столь важно.
– Вы уверены?
– Не вам меня учить, молодой человек, – ответил он.
На берегу нас встретили семь голых змеевидных мальчиков. Они предложили нам водяную карету.
Мы пересели, а лодку запрягли. Ученый взмахнул багром, и мы понеслись по скалам, раздирая дно лодки в клочья. Ученый все стегал и стегал. Пока мы наконец не прибыли на место. И тогда он закричал.
– Ты все врешь! – закричал ученый. – И я сейчас тебе все докажу!
– Все что угодно можно доказать.
– Где мы находимся, отвечай?!
– В логике ваших представлений о мире.
– Ты не знаешь главного!
– Да нет никакого главного.
– Тогда почему есть нечто, а не ничто?!
Тридцать семь композиторов внезапно, как виноградные грозди, выступили из темноты. Они обследовали мои гланды, ноги и бороду, заглянули в зрачки, попытались прощупать мою психику скрипичными зондами. И – разумеется, составили картину. С кругленьким животиком, с коленками, со лбом. Нашли и перхоть в волосах, искривление прямой кишки, сужение коронарных сосудов, обнаружили и давление крови.
– Слух у него вполне нормальный, – сказал старший из композиторов. – Но как будто он не видит нас.
Здесь же, за портьерой, стоял старенький виолончельный рояль, и они предложили мне поиграть. Они хотели, чтобы я все же попался на повторениях. Ведь тогда они наконец смогут извлечь из меня опыт. Они хотели, чтобы я попался хотя бы на одну из нот, как на анализ кала. Но я помнил о корочках в носу и об анализе мочи. Одно было ясно – чем это все закончится.
– Неужели вы хотя бы не бреетесь?! – закричал старший из композиторов.
Он ожидал развития, но я плюнул в спазм электростанции.
– Назовите ответ, и мы вас отпустим!
Но моим советчиком было молчание.
Тогда-то ученый и махнул им праздничным платком:
– Приступайте.
Для начала они проверили меня на зрение и чтение английского, немецкого, французского и югославского. Я ничего не знал, ни бельмеса не понимал. Потом они спросили меня, заканчивал ли я машиностроительный институт, и я с гордостью ответил, что никогда не заканчивал. Тогда они спросили про фейсбук. Я ответил, что не люблю пастилы. Они отошли в сторонку, за рояль. И на расстоянии посоветовались с ученым.
– Пятую степень с пристрастием! – гортанно выкрикнул он.
Через выхлопы газа меня поволокли на реку.
Собрались у котла. Готовился чумазый кочегар. В одной руке у него была Библия, а в другой заяц, которого он держал за уши.
Вдруг отодвинулось в сторону, и вошел некто в синем кителе, со знаками на петлицах. И я сразу догадался, что генерал.
– Освободите его немедленно, – малиновым басом сказал генерал и густо покраснел.
Рассыпались соловьи. И не только из коробки. Котел, однако, все нагревался. Готов был лопнуть без воды. Пучилось, как белила, эмалированное дно котла.
– Назад! Назад! – закричал генерал.
Мы зашли в полдень и струились мимо каких-то банок и болтов. Генерал долго молчал. Я знал, что все мы в конце концов соберемся на электростанции. Конь концов, разумеется, веселился в сбруе мыла и, как обычно, без перчаток. Он без запинки выговорил формулу.
Пора было начинать. Я очень хотел, чтобы при этом присутствовал ученый. Он же пожелал меня жадненько наказать, что я не знаю правил игры. Пороть, переодевшись в чумазого кочегара. Он что, думал, что я не узнаю его по вылезшим очкам? Он же такой твердый-твердый чи-ки-пок и часто выскакивал из табакерки – орально, ортогонально, онтически, онтологически. Но чего не было, того не было. Бедняга никак не мог догадаться, что свист про паровоз еще не есть, конечно, паровоз. Что набрасывают виноградно, ртутно, ритуально. Так-то вот цветет и расцветает палимпсест.
Я же был убежден, что не выскочить никому. Генерал с лампасами пропал вслед за Зиной. Успел крикнуть в прорубь: «Не поминайте лихом!»
Я же знал, что я не знаю.
И как бы меня упорно ни выталкивали назад, я всегда успевал догадываться вовремя.
И на этот раз было еще не поздно.
комментарии(0)