Тамара знает Давидика уже год. У Давидика степень. У Давидика дети. У Давидика проблемы. Первая проблема Давидика – жена Лена. Но вообще-то жена Давидика скорее вторая проблема. Потому что она вообще первой быть не умеет. Женщины, с плотным перечнем своих жестких предпочтений, те, что всегда умеют осложнить, а то и вовсе поменять ими жизнь окружающих мужчин, для нее загадка. Она всегда готова только тихо услужить и тихо же удалиться. Непримирима она только в постели. Тут она услужить не желает. Тут она вообще ничего не желает. И уже 10 лет упрямо стоит на страже своего покоя, болезненно реагируя на любые инициативы Давидика. Он иногда неуклюже справляется с нею, но потом неизменно следует лекция до четырех утра про разврат и животность – или злые слезы. Когда выяснилось, что у Давидика не может быть детей, она успокоилась и вовсе, подсунув душе и разуму неоспоримый аргумент правоты своего тела. Значит, все ЭТО – совершенно незачем. Не успокоился только Давидик. Он просто заставил себя, насколько мог, смириться. Они не разошлись. Он уважал те два года, которые Лена ждала его, пока он был в армии. Уважал и то, что к известию о его бесплодности отнеслась она по-человечьи, решив сохранить семью, отказавшись, правда, по каким-то странным соображениям от искусственного оплодотворения. Его сразу же предложили организовать родители Давидика в лучшей клинике в Штатах, куда давно перебрались и прочно там обосновались все их родственники-врачи. Ввиду своей истинной порядочности Давидик никогда Лене не изменял.
Однажды, когда дети и Лена уехали летом в Керчь, он вызвал себе проститутку. Трясущимися, потеющими руками открыл он дверь, все еще думая, что звонок раздался на самом деле в его голове, а не в коридоре. Но когда та, что стояла на пороге, с ним заговорила, он, сглотнув пересохшим горлом комок нетерпения и стыда, пролепетал, что девушка, видимо, ошиблась адресом.
Уважая жену и железобетонные традиции собственной семьи, где никто никогда не разводился, Давидик старательно убеждал себя 10 лет, что счастлив. Особенно когда они усыновили Гришу и стали отчаянно репетировать нарастающее счастье с выходными, шашлыками, поездками, походами и другими шумными мероприятиями, к которым, правда, старались всегда привлекать либо родителей, либо дипломников Давидика.
Свидетели и массовка облегчали им необходимость смотреть друг другу в глаза и не вспоминать, о чем судорожным шепотом, чтобы не разбудить ребенка, опять спорили они ночью. Постепенно они совсем втянулись, стали жить этой канонической семейной жизнью с детскими болезнями и детскими игрушками, будто нарочно раскиданными по дому ребенком, не умевшим понять и привыкнуть, почему столько натужной яростной любви и внимания свалилось вдруг именно на его беспризорную голову .
Когда степень Давидика сбылась и его математические успехи были признаны даже несколькими видными зарубежными журналами, у Давидика появилась вторая проблема. Проблему звали Лариса. Лариса пахла прибоем в Пярну, где талантливый и тогда еще счастливый мальчик с предрешенной судьбой наследника интеллигентского будущего проводил с родителями и бабушкой каждое лето. Она почему-то хохотала громко на весь этаж почти, когда он поделился с ней этим (она всегда хохочет без дела и осыпает его градом метких влажно-сладких поцелуев), а потом, не переставая раскатисто смеяться, прошелестела в ответ на запах прибоя в Пярну какое-то не воспринятое его нетонким ухом название дорогих духов.
Она вообще умела легко и играючи объяснить необъяснимое. Или вовсе не задумывалась о потустороннем и абстрактном и – что самое главное – умела заставить забыть об этом Давидика. Она вообще заставляла его забывать обо всем решительно. Проблема «Лена», ежеминутно мучившая Давидика виной и болью, отступала, когда соскальзывала с покатых Ларисиных плеч тончайшего шелка цвета сгущенки блузка.
Лариса – вечное жжение в незаживающей из-за навсегда упавшего иммунитета ране.
И обе эти проблемы (Лена с Ларисой) вновь раскалывали Давидика на части, как только она, еще задыхающаяся в его бледных и тонких волосатых руках, сначала откликалась уверенно на звонок водителя мужа, а потом сразу же испарялась, оставив в лаборантской этот еле уловимый шлейфик запаха счастья из Пярну.
Чтобы справиться с проблемой «Лариса», они с Леной даже усыновили еще двойняшек. Только и они, переполнив дом новой порцией семейного счастья, не смогли заслонить Давидику то, что отныне застило ему глаза.
Он теперь знал женщину.
С каким трепетом он рвался теперь в институт, раньше предпочитавший и работу, и даже студентов-дипломников переместить в дом, поближе к уютному рабочему месту в кабинете с крепким кофе и подносами, груженными ароматной Лениной снедью!
Что чувствовал, когда открывал ключами самый первый утром лаборантскую, что испытывал, глядя на всегда раньше казавшиеся ему пластмассовыми цветы на широком казенном подоконнике (оказавшиеся живыми и требующими регулярного ухода), которые ходили они с Ларисой теперь по-ли-вать? Одному Богу только ведомо, как мгновенно и остро чем-то теплым внизу живота вспыхивало в нем разом все, что называла она, развязно посмеиваясь, «поливать цветы». Как темнело от этого в глазах, особенно если было известно, что сегодня она не придет – библиотечные дни, выходные или деловые встречи мужа, из тех, на которые дипломаты по протоколу не имеют права являться без жен. Как начинало колотиться его слабое, но молодое и задействованное теперь сверх меры сердце.
Он никогда не верил в детские диагнозы, несмотря на то что родители оба были отличные врачи и знали про драгоценное здоровье своего обожаемого Давидика все то безжалостное, что от простых родителей скрывает невежество. Он всегда отмахивался от этого, а теперь понял, что сердце у него действительно слабое. И что вряд ли оно выдержит всю эту невозможность. Всю эту легкость, с которой Лариса умеет распорядиться его никогда, оказывается, и не знавшим настоящей плотской любви телом. Все это разрывающее на части его правильный, любивший только исчислимое, сушеный ум. Его интеллигентную и трагически верно воспитанную душу. Всего этого, конечно, не выдержит его слабое сердце. Он это точно знал. Знал так хорошо, что иногда даже плакал от бессилия и боялся, что Лена или дети застанут его за этим занятием, поэтому, чувствуя, что слезы и Ларисин образ снова подступают, он аккуратно и тихо запирал изнутри кабинет и просил его не беспокоить, потому что начал работать над международным проектом.
Лена остатками своей женской сути все угадывала. Решительно все и даже то, что в этих работах взаперти и в ранних уходах в институт она виновата сама.
Впрочем, всего она угадать не могла. Как могла она угадать, например, что такое детский ясный взгляд коротко остриженной с волосами цвета козьей шерсти щедрой грешницы в сочетании с ее же телом смуглого немецкого пупса, которых дарили детям в советское время родственники из-за границы, в которых каждая складочка – чувственность, хотя и пол, кажется, еще неясен.
И эта смелость, и неподражаемая проворность, и быстрота, и предельная, непередаваемая естественность восприятия собственного и чужого обнаженного тела, и все-все-все, чего так не хватало и не помогло бы, будь оно искусственно привито, Лене.
Сегодня он шел в институт особенно быстро, перебирая в голове слова, которые скажет он, прежде чем прильнуть к ее податливым губам. Только как можно короче и весомее, чтобы не дать ей, как всегда, начать бессмысленно хохотать и потопить все построения его аналитического ума в иррациональных ласках. Как можно четче сообщить ей, что родители, с которыми связывали Давидика близкие отношения любимейшего единственного сына, отрады, надежды и гордости, сына, которому не положено никакого страдания (все уже исчерпано слабым сердцем), полностью одобрили их связь. Осудили бесчувственную Лену, но, любя ее многолетней семейной привязанностью, интеллигентно предложили свои услуги по содержанию ее и детей. Так что все свои гонорары и заработки Давидик может пустить теперь на свою новую чувственную семью.
Надо рассказать, что квартира институтского товарища Шейнина, долго собиравшегося, но уехавшего наконец навсегда в Прагу, в их распоряжении.
Что с Леной он был честен и что она молчаливо согласилась на развод, сказав только, провожая его сегодня в институт, что любит его и хочет ему только счастья и, если это счастье – другая женщина, так что ж. Иначе двойная жизнь, и без того подточившая его за последний год, совершенно посадит сердце. (Он, правда, тайно ждал от нее хоть каких-то эмоций, хоть напоследок.)
Все это переполняло его, он даже поймал себя на том, что, идя по залитой каким-то качественно новым солнечным светом нового дня новой жизни улице, рассказывает все это вслух невидимой Ларисе, точнее – видимой, но только ему одному. Прохожие озирались, он не смутился. Наверное, впервые в жизни не смутился и не ощутил рефлекторной попытки извиниться. Извиняться за счастье он намерен не был. А он теперь абсолютно счастлив, и пусть все это учтут. И даже этот квадратнолицый водитель BMW, что показался Давидику почему-то немым, когда выкрикивал ему что-то нецензурное на светофоре.
Он в очередной раз ощутил, где именно находится сердце, когда в гардеробе института впервые уловил обрывки женских сплетен, к которым, всегда полностью поглощенный наукой, а теперь еще и Ларисой, не был восприимчив. Разговаривали начальница отдела кадров Марина Николаевна, с некоторых пор холодно любезная с Давидиком, и чернявая лаборантка Галочка в бессменной клетчатой юбке. Галочка, напротив, была всегда настырно внимательна то к рукам, то к цвету глаз, то к галстукам Давидика. На которые сам он, правда, не обращал никакого внимания. Их всегда покупала ему Лена.
Среди того, что он пропустил мимо ушей, было что-то невнятное про нахалку и про два стула – это звучало шипением. То, что разобрал он, Марина Николаевна (как ему потом казалось) произнесла холодно и четко, как выписку из личного дела, будто заметив, что Давидик их слушает. Аспирантка Лариса Макеева еще вечером в пятницу, заставив суетиться и нарушать всевозможную аппаратную культуру и отдел кадров, и бухгалтерию, спешно оформила академ и уехала с мужем куда-то в Латинскую Америку. Мужа послали туда в обмен на перспективу очень выгодного места службы в любой стране, которую он выберет сам через два года.
Лера
Лера – блядь. Нормальная русская блядь – из тех, правда, что делают это бесплатно или с ущербом для себя – так даже чаще. Кому браслет золотой подарит, кому денег займет безвозвратно.
Хотя их общий с Тамарой друг Ваня говорит, что если перед женщиной стоит благородная цель – найти себе нормального мужика, то слово «блядство» для нее просто отменяется. И все, что ни делает она, – все к лучшему.
У Леры внушительные плечи, длинные спина и шея, выдающийся нос, хорошая кожа, какой-то низкий, тяжелый зад, из-за странно квадратного таза сильные нестройные ноги с ярко выраженными ляжками и выпуклыми коленными чашечками. Она знает, что женского в ней мало, но умеет так одеться, что все убеждены в обратном.
Она нравится всем, как червонец. Стоит ей выпятить слегка и без того крупные мягкие губы да взвести на кого-нибудь лазурь своих маленьких, но вечно широко распахнутых глаз, все – пропал мужик.
Соня говорит ей – ты, как червонец, а я – как сыр с плесенью. Но Лера уверена, что это не вопрос красоты или сексуальности, она зовет это синдром Мэри Поппинс – вечно все хотят ей услужить. Подают руку, открывают дверь, подносят сумки, если подвозят, то всегда бесплатно.
Один умник сказал ей, что в прошлой жизни она была королевой и имела большую власть над людьми. Ей это понравилось.
В этой жизни у Леры было 25 или 26 мужиков. Самый памятный бил ее из ревности оленьими рогами. Снимал их со стены и бил до ран, из которых – не кровь, а какой-то белый студень.
19 из них говорили, что у нее красивая грудь и можно ходить без лифчика. Она вздрагивала всякий раз. Неужели незаметно, что левая сильно больше правой и что неуютно им на плоском широком и неженственном торсе?
До 12 лет Лера вообще думала, что грудь у нее никогда не вырастет. Потом, когда она все-таки выросла, обнаружила, что мама подшила тайком в правую чашку первого и единственного (как бывает, из чьих-то обносков) лифчика какую-то глупую подушку. Она тогда отстегала маму этим лифчиком с криками: «Что это за приблуда? В родном ребенке комплексы хочешь развить? Мачеха ты, а не мать! Чухонка!» (Мать на самом деле была мордовка из староверов.) Потом Лера рыдала до икоты, как дети маленькие, когда успокоиться долго не могут, и красная, опухшая, расплывшаяся просила у матери прощения.
Она вспомнила почему-то именно это, когда услышала: «Почитай отца и мать своих и моли Господа, чтобы благоустроил твою жизнь».
Это ей говорил дородный священник с уютной бородой, в которую хотелось уткнуться лицом, когда в 26 пришла она впервые, неприкаянная, на исповедь.
Она тогда покивала, покрестилась, поплакала. Посмотрела почти минуту, не моргая, прямо в пламя оплывающей тонкой благоуханной свечи до зеленых кругов в глазах. Дождалась, пока суетливая в черных длинных лохмотьях по пятки бабка с безумными блеклыми глазами больно пихнула ее в спину: «Постыдилась бы! Не в ЖЭК пришла. Колени прикрой и голову».
Вышла за ворота Новодевичьего. Да и вернулась к своему прежнему поиску.
Ради перемен для начала обрила голову. Состригла совсем свою завидную густую пепельную шевелюру. Соскребла. Ходит лысая, как коленка. Зябнет. Шапка велика стала – на уши падает. Головка – тыковка на цыплячьей ножке. Фигурка щепкой. Не ест ничего – похудеть решила, ну или есть нечего. Пальтишко коротко. А все равно королева. Из тех женщин, про которых неважно – красива она или нет.
Она не ждет, что кто-то поймет ее, просто инстинктивно стремится, чтобы ее бездонную сущность хоть кто-то наполнил.
«Ай, пустуешь ты, милая, ай пустуешь, – сказала ей цыганка, – но это пройдет. – Он к тебе с жизнью, только ты с ним не будешь. Все предложит, что хочешь – ты откажешься. Не твой он, не твой, он занятый. Есть женщина, которая его очень сильно любит. А еще на него давно поделано. Давно, милая. Если любишь его – ты приходи ко мне, помогу, милая, помогу».
Не помогла (интересно, что такое означает – «поделано»?), а серьги с бриллиантами забрала. Ну и Бог с ними – как достались, так и ушли. А он – да пусть идет на все пять перекрестков.
Лера умеет заставить себя полюбить то, что делает. У Леры бешеный темперамент. У Леры глубокий грудной голос, хрипотца, хрипота скорее даже. Постриглась – стала вообще на Высоцкого похожа. Лера чрезмерно одарена. Лера никого не любит, поэтому Леру любят все. У Леры было уже четыре аборта.
Избегалась, измоталась совсем. Наконец прислонилась, забеременела, решила рожать.
Когда новое внутреннее тело сделало саму ее похожей на спичечный коробок, выпуклые губы безразмерно распухли, на голове появились первые побеги новой прически, а взгляд стал рыбьим, Лера умерла. Было пять утра или семь.
Все события вымышлены, все совпадения случайны.