Приверженность искусству – признак сумасшествия.
Фото Михаила Бойко
– Вот как! – поджав ноги, села в кресло Светлана. – Значит, Виктор все-таки умирает.
– Да, – отозвался Александр Львович. – Он больше не нужен.
Он разместился на диване. Пил из бокала коктейль – водка с апельсиновым соком.
– Как просто ты своих героев хоронишь! Раз – и в могилу.
– Ты думаешь, я их всех люблю? – усмехнулся Низовцев.
– Ты произвел их на свет, ты несешь за них ответственность.
– Была бы моя воля, я б их всех мочил направо-налево. Едва возникнет – на следующей странице уже дохнет. Вот только большого произведения не напишешь. Можно, конечно, сделать нечто авангардное, с сотней-другой персонажей, которые будут умирать один за другим самой изощренной и изуверской смертью, но... это слишком карикатурно. И на читателя никакого впечатления не произведет. Его надо с персонажем подружить. Лишь тогда смерть героя проберет его.
– На меня смерть и в книгах, и в кино всегда тяжелое впечатление производит.
– Вот и зря. Когда я вижу смерть на экране или читаю о ней в книге, мне всегда ржать хочется.
– Циник!
– Ничуть! Просто я знаю, из какого теста эти смерти лепятся. И для чего авторы их используют. На самом деле своего героя убить невозможно! Однажды придуманный, он навсегда останется на страницах произведения. Его смерть – это лишь причуда сознания.
– Но тогда получается, что и жизнь героя – лишь причуда сознания?
– Совершенно верно! И это лишний раз доказывает отсутствие смерти в искусстве. Какая может быть смерть, если отсутствует жизнь!
– Но искусство действенно! Оно реально. Оно влияет на жизнь.
– Просто все люди – сумасшедшие. Они не способны существовать без этой надстройки, именуемой искусством. Они не в состоянии оставаться наедине с миром и с самими собой, не создавая вокруг себя иллюзий. Искусство – одна из этих иллюзий. Это явный признак сумасшествия.
– Помнишь, у Даниила Андреева в «Розе Мира» есть концепция о том, что существует некая планета, на которой живут все литературные герои? И если писатель создает своего героя безобразным, жестоким или извращенным, то герой навсегда останется страдать на этой планете. И муки его ужасны.
– Помню. Это едва ли не единственное место в «Розе Мира», которое понравилось мне.
– Значит, ты согласен с этой концепцией?
– Нет, конечно. Я материалист и не могу верить в такую чушь.
Света обиженно отвернулась к телевизору.
– Даже если действительно существует такое место, – сказал Александр Львович, – место, где страдают литературные герои, то мне хочется сделать их еще безобразнее и извращеннее. Пусть страдают, сволочи!
Света не отвечала.
– Гораздо больше меня другое волнует, – продолжал Низовцев. – С главными героями я как-нибудь разберусь, а вот как преподнести второстепенных? Меня всегда тянет на то, чтобы сделать их как можно сочнее и выпуклее, но правильно ли это? Описываешь какого-нибудь сиюминутного героя и сам понимаешь, что незаслуженно наделяешь его чрезмерной яркостью. Получается, что все твои герои – люди до того выпуклые и оригинальные, что становятся просто неестественными. В жизни столько оригиналов на одном пятачке не бегает!
– Делай их серее и посредственнее, – неохотно отозвалась Света.
– Тогда будет скучно читать!
– Достигай разумного компромисса.
– К этому и стараешься прийти. Хотя в выпуклости и сочности персонажей мне видится больше плюсов. В жизни такого не бывает, да, но в жизни и сюжеты такие невозможны! Да и неправильно это – смешивать искусство с жизнью.
Фильм, который они вполглаза смотрели, закончился. Света уже клевала носом.
– Будешь еще смотреть? – спросила она.
– Да, – ответил Низовцев. – Посмотрю немного.
Светлана отправилась в спальню. Александр Львович, посидев какое-то время у мерцающего экрана, вышел на балкон.
С улицы доносились смех и крики. Веселые компании и пары, молодые и не очень, пересекали улицы и дворы. Город жил порочной ночной жизнью и манил к себе.
Две девушки уселись на скамейку у подъезда. Закурив, принялись объяснять что-то друг другу. Заразительно смеялись. Низовцев смотрел на них сверху вниз, сердце его ныло, ему хотелось так же глупо и заразительно смеяться, ему хотелось снова стать молодым и беззаботным.
– Не занято у вас? – кивнул он на скамейку, выйдя из подъезда.
– Да нет, – отозвалась одна из девушек, переводя удивленно-смешливый взгляд с него на свою подругу.
Обе тотчас же прыснули со смеха.
Александр Львович улыбнулся. Девушки оказались точь-в-точь такими, как он представлял: с осветленными волосами, густо накрашенные, по поводу и без повода смеющиеся.
– Ничего, если я присяду? – спросил он, приближаясь.
– Присаживайтесь, – ответили ему.
Он сел рядом с ними на скамейку. Достал пачку сигарет.
– Угощайтесь, – предложил девушкам.
– У нас есть, – ответили они.
– Ах, да, – словно впервые увидел он в их руках дымящиеся сигареты. – Я и не заметил.
Девушки захихикали.
– Давайте познакомимся, – предложил Низовцев. – Меня зовут Саша.
Девушки переглянулись, словно решая, стоит ли снизойти до этого дяденьки, но никаких других развлечений на горизонте не маячило, поэтому к его предложению отнеслись с пониманием.
– Я писатель! – говорил он им спустя полчаса.
Они пили вино из пластиковых стаканчиков. Распечатанная бутылка стояла рядом на скамейке. Еще одна, нераспечатанная, покоилась между ног. Время от времени он подливал девушкам и себе.
– Серьезно? – спрашивала девушка Таня. Та, что была покрупнее, потому что другую, поменьше, тоже звали Таней.
– Абсолютно! Я выпустил семь книг, многие из них получили престижные призы и премии, в том числе международные. Мои произведения переведены на двенадцать языков мира. Если вы зайдете в книжный магазин, то наверняка найдете там мои фолианты.
– А как твоя фамилия? – спросила маленькая Таня. Они уже перешли на «ты». – Может быть, я знаю.
– Да, она книги читает, – закивала головой Таня крупная. – Как ни придешь к ней, все с книжкой. Слепая уже стала, щурится все время – не, бля, все равно читает.
– Ни х...ра я не слепая, – огрызнулась маленькая. – К тому же на днях линзы сделаю.
– Все равно щуриться будешь. Это уже привычка.
– Моя фамилия – Низовцев, – сказал Александр Львович. – Слышали?
Маленькая Таня раздумывала.
– Нет, не помню. А в каком жанре ты пишешь?
– Я пишу серьезные книги. О современной жизни.
Первая бутылка улетела на ура. Взялись за вторую.
– Весело тут у вас в Нижнем, – смотрел Низовцев на проходивших мимо подвыпивших людей.
– Да, охренеть! – кивнула большая Таня.
Они шли по проспекту к Дому культуры, на дискотеку. Девушки держали Александра Львовича за локотки.
<...> Он был в прекрасном расположении духа и с азартом, который не обнаруживал в себе давно, взялся зажигать на танцполе.
– Давай, мужик, давай! – подбадривала его молодежь.
От переполнявшего душу восторга Низовцев пустился в нижний брейк-данс. Судя по реакции, танец понравился всем.
– Ты – лучший! – кричали ему.
– Спасибо, друзья, спасибо, – отвечал он. – Я очень рад находиться в кругу таких молодых и непосредственных людей. Молодость – это прекрасно!
На первом медленном танце он пригласил маленькую Таню.
– Сейчас я пишу новый роман, – шептал он ей на ухо. – По-моему, получается неплохо.
– Это здорово, – отвечала Таня уставшим голосом.
– Один момент чрезвычайно волнует меня. Вот мой герой берет в библиотеке книгу, и я в тексте упоминаю, что это книга Чарльза Диккенса.
– Про Диккенса я слышала, – бормотнула Таня.
– Потом он разговаривает с героиней о других книгах Диккенса. И я думаю: а стоит ли упоминать в литературном произведении другие литературные произведения и какого-то писателя? Ведь получается противоречие: в произведение, которое по определению замкнутый мир, вносить, хоть и упоминанием, другое, которое тоже замкнутый мир. И другого писателя... Матрешка какая-то. Я упомянул Диккенса, меня кто-то другой упомянет. А Диккенс тоже упоминал кого-то. Правильно ли это?
– Правильно, – кивнула Таня.
Она была подозрительно бледной.
– Но вдруг мои произведения проживут в истории человечества гораздо дольше, чем произведения Диккенса? Люди будущего будут их читать и думать: а кто такой этот Диккенс?