Судя по этому витражу (Музей Средневековья, Париж), нелегко лгать и падать, обгоняя Ангела┘
Фото Михаила Бойко
«Кризисом духовности» именуют обыватели и гуманитарии то историческое (точнее говоря – постисторическое, posthistoire) время, в которое мы попали. «Самой длинной ночью» вслед за поэтом Гельдерлином именует его Мартин Хайдеггер.
По Ницше в этой «самой длинной ночи» нужно уметь играть, по Хайдеггеру рисковать «на одно дыханье больше», обгонять Люцифера – «достигнуть дна бездны быстрее Ангела». Уметь играть – значит уметь утверждать случайность, «смеяться над риском». Если Бытие как всегда-бытие-сущего есть единство множественного, то как же иначе вопрошать это Бытие, как не Игрой? Умеющий играть не играет ради выигрыша, играет ради игры и способен посмеяться над неудачным броском. Рухнули все соборы и замки Абендланда – посмеемся. Желание выиграть-во-что-бы-то-ни-стало по Ницше проистекает из нечистой совести. Это подлое, рабское желание. Человеческое сущее рискует постоянно. Выиграть у Бытия оно не может.
Что это за риск, о котором говорит Хайдеггер? Это такой риск, говорит он, вне которого сущее было бы защищено и укрыто. Незащищенные рискуют. Хайдеггер, конечно, не удовольствуется такой поверхностной констатацией и стремится проникнуть в существо игры: будь люди (и другие сущие) совершенно оставлены в своей незащищенности, говорит он, ими бы рисковали столь же мало, сколь рисковали бы, будь они абсолютно защищенными. Сохраняется божественная интрига, в ходе которой сущие подвешены. Эта подвешенность на весах бытия несет неукрытых в риске, и в этой несомости они суть волимые и волящие как рискующие и отваживающиеся. Риск – это воля. Верно и обратное. Риск и воля придают вес висящему и весящему сущему.
Человек как сущее становится перед миром и перед Смертью. В последнем случае он способен обнаружить Бытие-к-Смерти, подвигающее Решительность забежать вперед себя. Почему «вперед»? Такова судьба и сущностная особенность человека. Уже в антическом, в своем архаическом мышлении он погружен в Открытость или Разомкнутость, чего не бывает с другими сущими. Животные и растения не стоят перед миром, который может быть открыт им или закрыт, отомкнут или разомкнут. Животные и растения, таким образом, говорят на другом своем языке. Человек же обречен постепенно исключаться из мира. Так он становится сознательным существом, так он становится особенным сущим, враждебным и разрушительным по отношению к другим сущим, в конце концов – эксплуататором всего сущего, уже не просто стоящим перед чем-то, но ставящим перед собой бесконечное нагромождение предметов, а далее – симулякров, или, пользуясь выражением Рильке, «муляжей жизни». Человек, отворачиваясь от Смерти и от Бытия-к-Смерти, стремится замостить разверзающийся экзистенциальный Ужас комфортом, загромоздить окружающее предметностью, осуществляя сущность технического начала, производя забвение и суету. Он занимается «преднамеренным самонавязыванием». Тем самым он и движется к сумеркам человечества, к скудным временам, к смерти человеческого. «Человек умер», – прозорливо констатировал Фуко еще до осязаемого торжества трансгуманизма. Человек, как правило, не замечает этого либо полагает угрозу преходящей. Но угроза, затрагивающая саму сущность человеческого отношения к Бытию, есть угроза по преимуществу, есть судьбоносная угроза, сокрытая для сущего в бездне. Однако и спасение, пишет Хайдеггер, может исходить только из этого корня. Совлечение в эту бездну – фундаментальный риск. Чтобы схватить корни угрозы, нужно проникнуть в эту бездну, то есть под основу, в безосновность всего сущего и в бытие этой безосновности, которое есть ничто. Это риск, который больше риска, – задача тех, кто должен обогнать в падении Ангела.
Хайдеггер задается важным вопросом: «Если человек есть то, чем рискуют, и движется вместе с риском, желая его, люди, которые рискуют еще больше, должны быть еще более волящими, желающими. Но может ли воление подняться над безусловностью преднамеренного самонавязывания?» «Нет, – отвечает себе Хайдеггер и продолжает: – Значит, те, кто рискуют больше, могут быть «волящими больше» только в том смысле, что их воление в своей сущности является иным. Волить и волить – это не одно и то же. Те, кто являются более волящими, исходя из сущности воления, остаются более соответствующими воле как бытию сущего. Они больше отвечают бытию, которое проявляет себя как воля. Они более волящие в той мере, в какой они более согласные». В первую очередь, следуя Хайдеггеру, эти рискующие больше сущностного риска человечества – поэты. А поэт – хранитель языка, который для Хайдеггера есть Дом Бытия. Язык для Хайдеггера больше, чем язык для Дерриды, сказавшего: «У человека ничего, кроме языка, нет». Это «ничего», которого нет у человека, на самом деле тоже входит в язык. «Почему есть нечто, а не ничто?» – основной вопрос. «Спросите у Бытия», – основной ответ. Язык сакрален, поэт – адепт.
Но как есть адепт сейчас? Боги давно ушли, простыли не только их следы, но и следы следов вот-вот испарятся под носом самых чутких. Ценности разбиты. Воспевать в принципе нечего. Служить некому. Со стихиями тоже не поговоришь – минули дни Разомкнутости, и воспоминания о них самих тоже стираются. Исчезла прозрачность мира, пропали все основы и оси, рассыпан язык, закончилась история. И что делает поэт и адепт, обреченный быть в бесконечной и тотальной мультициркуляции муляжей вещей, что он делает в победившем нигилизме, как он тут есть? Бежать в эскапизм времен апостасии он не может, ибо тогда прекратит соревноваться с Ангелом в падении, тогда он подвесится на новом мостике, вместо того чтобы лететь в безосновное, – такой поэт или такой мыслитель станет, как бы сказал Ницше, «только красочным изображением всего того, во что когда-то верили». Такой поэт будет фигурой, безвозвратно выпавшей из невидимой, но идущей сквозь времена процессии Диониса, фигурой, слепо посягающей на безвременье, изображением ушедшего и невидимого оригинала. Хайдеггер в своем эссе говорит только, что поэт тут, в скудные времена, есть, есть перед лицом Смерти, представлен Бытию-к-Смерти и рискует больше того риска, который несет человека во времени и в сущем в принципе, и поэт осуществляет свое проникновение в безосновности (в «бездноватости»).
В пространстве тотальной сомнительности поэту самому остается стать обманщиком. Обманщик и адепт одновременно? Да, и он еще должен обмануть сам обман. Это формула трикстерства. Искать основу для «потерянного Я, что стало игрушкой стратосферы снов» (Готфрид Бенн) не нужно. Напротив, нужно искать безосновности дна бездны. Позднейшие проклятые поэты должны быть трикстерами.
Идея, будто стихи являются детьми поэтов, – пошлейшая и жалкая болтовня. Никакого наследия у поэта нет. Он есть сквозь мед поэзии, но не производитель продукции из меда. Поэт, который что-то производит, – это самогонщик, не нашедший лучшего применения для амброзии судьбы, чем сравнять ее с буряком. Хайдеггер формулирует: «Рискующий риск все исполняет, но ничего не производит».