Да, основоположник, но кто скажет, что возрожденный им русский свободный стих действительно состоялся? Да, поэт, но кому сейчас нужны поэты? Да, инакомыслящий шестидесятник, не признанный при жизни, а почему надо признавать его ныне, когда на дворе иное тысячелетие? И чего стоит былое инакомыслие, когда сегодня все мыслят, кто во что горазд, но большинство все также не принимает вообще никакого участия в процессах, связанных с мышлением? И не звучит ли сегодня вполне обыденно то, что когда-то могло шокировать простого советского человека:
Зачем обнимать
если нельзя задушить
зачем целовать
если нельзя съесть
«Я пью за великого русского поэта Володю Бурича», – неожиданно произнес тост Евгений Евтушенко в одном из литературных застолий (60-е годы), чем исчерпал свое участие в его судьбе. В коридорах легендарного «Худлита» в 70-е годы я услышал фразу: «Бурич вне литературы». Произнес ее почтенный редактор, известный как стукач, который «стучит по-крупному». «Бурич – это поэт уитманист», – прошептал Борис Слуцкий кому-то рядом, когда Бурич со своей таблицей русского стихосложения пробирался к трибуне на конференции в «Иностранной литературе» (1972 год). «Мы все хорошие ремесленники, а он – великий поэт», – заявила после выступления Бурича в Городской библиотеке Штутгарта известная немецкая поэтесса Маргарита Хансман (1989 год). В конце 80-х Давид Самойлов, долго не принимавший верлибр, вдруг написал стихи, где, зашифровав наши фамилии, задумался, – а, может быть, действительно писать надо «как Вздорич и Крутоямов»? Еще раньше в альманахе «Поэзия» появилась эпиграмма: «Растут любители верлибра,/ Причем различного калибра:/ От дебютанта безымянного/ До Бурича и Куприянова».
Перед юбилеем я позвонил на радио «Культура» и предложил как-то отметить этот день. Рассмотрев мое предложение, мне ответили: «Нас это не заинтересовало».
Владимир Петрович Бурич писал о себе: «Я родился 6 августа 1932 года в Александровске-Грушевском, расположенном на землях бывшего Войска Донского, в шахтерском городе, в русской (восточной) части Донецкого угольного бассейна, в городе, в котором учительствовал мой дед со стороны матери, Михаил Павлович Данильченко┘ Но своей родиной считаю Харьков, город, в котором встретились мои мать и отец┘»
В его верлибрах находим еще одно автобиографическое свидетельство:
В младенчестве меня украли цыгане
На мясо
В семь лет предложил
к деревянным щитам приделать карманы
чтобы носить в них камни
и войско соседней улицы
было разбито
В одиннадцать лет
скрываясь от мертвого часа в окопе
на берегу водоема
был сражен
впервые увидев женское тело
об остальном вам станет известно
из выходных данных
моей невышедшей книги
Тема «невышедшей» книги мучила его всю жизнь. Он публиковал свои переводы из поэзии славянских языков, которые он знал. Это были такие известные авторы, как чех Вилем Завада, поляки Тадеуш Ружевич, Мариан Гжещак, Тадеуш Шливяк и др. Он был награжден медалью польского Министерства культуры.
Его путь в «печать» был перекрыт после этого, сегодня вполне «безобидного» стихотворения:
Мир наполняют
послевоенные люди
послевоенные вещи
нашел среди писем
кусок довоенного мыла
не знал что делать
мыться
плакать
Довоенная эра –
затонувшая Атлантида
И мы
уцелевшие чудом
Не понравилось фронтовику Давиду Самойлову. А еще была публикация в «Самиздате» – «Синтаксисе», а потом фельетон в «Правде»: «Бездельники карабкаются на Парнас»┘
Ему удавалось лишь изредка печататься в московских ежегодниках «День поэзии» начиная с 1966 года, когда вступление к его подборке написал знаменитый тогда Назым Хикмет. Его первая статья о верлибре вышла в дискуссии «От чего не свободен свободный стих», обнародованной в «Вопросах литературы» № 2 за 1972 год под названием «От чего свободен свободный стих». В этой статье дана убедительная критика возможностей традиционного рифмованного стиха, в частности – «смысл стихотворения в громадной степени зависит от рифмопорождающих способностей пишущего, то есть рифма выступает в качестве стимулятора и регулятора ассоциативного мышления┘ Оттого-то и любят конвенциональные поэты называть процесс своего творчества «колдовством», «шаманством», «волшебством», «наитием» и т.п.»
В жизни он был, я бы сказал, романтическим рационалистом. Он дружил со многими, но еще более со многими пребывал в ссорах, как по принципиальным, так и по самым вздорным вопросам. Едва вступив в Союз писателей, он активно занялся проблемами социального обеспечения писателей. «Не покупайте мне ботинки – вы уничтожите трагедию». Была ли его жизнь трагедией? В стихах – да. Как-то в Черногории на фестивале поэзии (его на Балканах, надо сказать, обожали, а за фамилию вообще считали сербом) Бурич вдруг объявил: я знаю, как добыть много денег. Чудесная старинная Будва была полна туристов. Внутри крепости были колодцы, куда туристы бросали деньги – на счастье. Итак, надо достать веревку, купить липкую ленту, обмотать ею камень и на веревке спустить сквозь решетку колодца. Бумажные деньги прилипнут, надо только выуживать. В 5 утра Бурич исчез (мы жили в одном бунгало). Но вскоре вернулся, печальный, со своей веревкой: так рано, а все равно уже шастают туристы. Неудобно.
Я в городской психиатрической больнице
Приходите ко мне со своими страхами
маниями
сновидениями
музыкальными галлюцинациями
я расскажу вам про химизацию народного хозяйства
Настрой его лирики, склонной к трагическому восприятию жизни, не соответствовал тогдашнему бодрому движению вперед. Он был «экзистенциальным» поэтом. Он предупреждал: «Осторожно!/ Это –/ моя жизнь/ одна из концепций бессмертия». Никто не верил. Он признавался:
«Я писал пессимистические стихи и под влиянием общественной среды задал себе вопрос: почему я пишу о смерти, старости, страхе, отчаянии? В поисках ответа на этот вопрос я задал себе другой┘ : в чем смысл жизни? И ответил на него, как должен был ответить материалист: в жизни смысла нет┘ Но, не имея смысла, жизнь человека имеет цель┘» («Тексты», 1995, стр. 268). И вот примеры: «Я зашел в пахнущий клеем тупик» (о книге). «Когда я буду стар как земля» (название его книги, вышедшей в Югославии в связи с полученной там литературной премией «Золотой ключ Смедерева»). «Какова же ты смерть?» (это сравнение со сном). «Я выполняющий свой смертельный номер» (это о процессе творчества). «Но нет мира взрослых – есть мир мертвых». И наиболее благородное:
Так что ж я боюсь умереть
если спать я ложусь с мольбой
чтобы все пережили меня
Это из первой прижизненной книги. А это из посмертной (он умер в 1994 году): «Жизнь – это свободное от смерти время». «Я – кладбище погибших дарований». «Перерезав горло лезвием забора/ угасающим взглядом/ покатился по каменным дорожкам рая». «Беломраморные лабиринты рая». «Среди покойников/ на ощупь/ я узнаю свое лицо». «Только смерть достойна стихотворения». И вот еще – почти кредо: «То о чем знаю только я/ и о чем меня никто не спросит». Весь построенный на парадоксах, его верлибр раздражал своей формой всех привыкших к стихотворению как к песне, а своим содержанием – всех, кто по-советски старался быть оптимистом. Сегодня он бы раздражал «берущих от жизни все», ибо напоминал, что это «все» нельзя взять с собой – «туда/ в райский сад». Парадоксально и то, что он свято верил в книгу, и только чудом успел издаться в 1989 году. Об этом с юмором: «О выходе первой книги: попал в переплет». Книга была для него обителью «стокрылого ангела», желанным живым существом и в то же время – могилой, мавзолеем, египетской пирамидой. Но никто не приходит, чтобы хотя бы ограбить мумию поэта. Кроме поэта там нет ничего.
«Не бойтесь будущего/ его не будет» – утешал он современников. Заглядывая в наше время, он писал: «Время чтения стихов/ Спешите!/ Оно никогда не наступит». Оно и не наступило.