Недавно исполнилось семьдесят лет самому, на мой взгляд, загадочному русскому поэту второй половины ХХ века. И сегодня ореол таинства и запретности не рассеялся над образом того, кому великая Ахматова протянула руку (как когда-то в «Бродячей собаке» юному Георгию Иванову), о стихах которого лаконично, почти буднично Анна Андреевна отозвалась: «В стихах Дмитрия Васильевича есть нечто большее: это – поэзия». И как тут не вспомнить его инициалы перед ахматовскими строчками┘ Да было, было к кому пойти тем, кого совсем скоро обзовут «шестидесятниками». Шли многие, но не все родились поэтами. Как же сегодня важна нам удивительная ахматовская прозорливость┘
Не зря время выкинуло, словно бездушной волной, под ноги новых поколений все ту же неповторимую четверку: Бродский, Рейн, Найман, Бобышев. И если с первыми тремя парки уже разобрались, то последнее поэтическое имя лишь совсем недавно едва снова пробилось сквозь завесу кривотолков, охаивания, банального замалчивания. Пробилось не только стихотворениями, но и воспоминаниями с достаточно наглым названием (учитывая ситуацию) «Я здесь», где приводится грустная сцена, которая проецируется на всю дальнейшую общую судьбу героев. Это повествование о фотографии, на которой возле гроба Анны Андреевны запечатлены все четверо: Бродский, Найман, Рейн, прикрывающий плечом лицо Бобышева, и┘собственно лоб Бобышева. В некоторых изданиях печатается стрелка и подпись: «лоб Дмитрия Бобышева». Впрочем, «игра в прятки» началась гораздо раньше печальной сцены прощания, и последствия этой «игры» до сих пор питают бытовые разговоры вокруг нашего поэтического бытия.
На «Человекотекст» Дмитрия Бобышева вылился (как и следовало ожидать) положенный ему ушат грязи. Автора обвиняли в том, что слишком рано открыл имена женщин, что пытается казаться изгоем, что у него не такой (как положено?) Бродский, обвиняли даже в придумках и стилистических огрехах. Но ведь прелесть любых мемуаров как раз и заключается в их субъективизме, в авторском преломлении ситуаций, в осмыслении ярких мелочей, которые могут привести к неожиданным выводам.
«┘вошел его отец в пальто и кепке, а с ним еще трое солидного возраста мужчин, одетых почти одинаково. На их плечах широко висели добротные «мантели» песочного цвета, а на головах прямо стояли шляпы «федоры», причем без залома┘ По этой линии он и достиг многих, если не всех, успехов┘ Возникла также сильная, сплоченная поддержка и в «свете»┘ то есть в части общества, называющей себя свободомыслящей┘ интеллигенцией┘ Была и третья кампания в его пользу – среди той части советской культурной элиты, которая оказалась разбужена голосом Анны Ахматовой┘» Вот такие отрывки и подобные выводы не понравились многим – ведь это же о самом Бродском! Но и Бродский не с луны свалился! И прекрасно, что он добился успеха по всем этим линиям! Ведь как и в пушкинские времена на стихи обращают внимание немногие сумасшедшие – остальным подавай судьбу, склоку, любовный треугольник, если хотите. И все-таки это гораздо лучше, чем если бы в камере тихо придушили прекрасного поэта.
Раскованность воспоминаний Бобышева впечатляет! Живые голоса, яркие характерные ситуации, «живая жизнь». Настоящий воздух эпохи! Попытки портретов, лихие диалоги и думы, думы, думы┘ В том времени поэты еще не разделены на изгоев и гениев, но уже тогда милая сердцу демократическая общественность начала втаптывать в грязь одного и возвеличивать другого. Шестидесятники накрепко привязали себя к сталинскому беспределу таким же стремлением найти виноватого. Даже не предполагая, что виноватых в любовном треугольнике просто не бывает! И что, может быть, самые прекрасные стихи Бродский написал именно в Норинском или когда с той же великой страстью «грыз подушку» за океаном. Поэт как раз и прекрасен в своих живых проявлениях. А Бродский у Бобышева вышел живой – весь словно само преодоление страстей┘ Славное чувство остается после «Человекотекста», будто только побывал рядом с Анной Андреевной, на кромке Норинского поля, на литературном вечере, который ведет легендарный Глеб Семенов, – не прочитал об этом, а именно побывал! Такое случается редко, как совсем о другом времени у Пяста, у Ходасевича, у Одоевцевой┘
Есть своя прелесть в плотном молчании вокруг Бобышева. Как тут не вспомнить тютчевское SILENTIUM. Поэзия очень часто требует молчания. Молчания не поэта, когда «Есть целый мир в душе твоей / Таинственно-волшебных дум», а молчания вокруг имени поэта. Как раз в это самое время и созревает тайна. Вспомним, сколько лет после гибели Пушкина именно молчание оберегало ясные строки Александра Сергеевича. А о любимом поэте Бродского Джоне Донне практически молчали ХVIII и ХIХ века. Зато ХХ век записал основоположника метафизической школы поэтов в классики. «Все должно происходить, – как заметил другой классик, – медленно и неправильно». И это относится в первую очередь к поэзии.
Сегодня о Бродском нужно именно помолчать и дать свершиться тому, что должно. Совсем не обязательно строчить очередные «Труды и дни» или выпускать безалаберное собрание сочинений, разбавляя стихи Бродского случайными и чужими, а самого Иосифа Александровича (как это происходило при жизни) по-хамски в очередной раз обозвать великим русским поэтом. Помолчать, иначе погибнет тайна и слова Ахматовой по отношению к другому добросовестному стихотворцу станут очень актуальными: «Хороший поэт, но нет тайны».
Поэзия же Дмитрия Бобышева возвращается в Россию. Вот уже его опубликовали «Новый мир» и «Звезда», впрочем, не это главное. Главное в том, что Бобышев отдал свою сложную человеческую жизнь служению поэзии. От той ранней публикации в «Юности» в ноябре 64-го, когда стремительный диалог о любви рождает «Блаженный привкус русской речи», до позднего кочевья по городам мира в августе 90-го, когда навстречу то «Полузатопленный загнивший Петербург / и Загреб чопорный и черепичный», то мимолетное кружение «в Париже-празднике и в Лондоне-левше», но и здесь обращение к любимой: «Любимая! И в горле – ком от счастья». И здесь же важное продолжение: «А мне бы – только храм на рю Дарю. / Там так настраждено (а внутрь войти не вышло), / намолено изгнанничеством, там / накажено, поди, до клироса и выше – / всё по российским весям-городам┘ / Из них, так и не взят, один остался Китеж. / Тут и соблазн: а если Китеж – Кремль, / то что тогда? Исполнившись, какие ж / извечные мечты увечатся, и кем!»
Мечты, и к тому же о ком? Поиск кого? И тайна вечного поиска! И за юным восприятием «высвиста соловья» ожидание совсем иной птицы – «как птицы крик ночной и вкривь и вдруг». Это почти такой же, как у Эдгара По поиск. Попытка разглядеть залетевшего Ворона, причем разглядеть в зеркальном отображении: «Как птицу влет, / оно с опереженьем правду бьет». Психея – душа поэта – ищет забвения в Лете поэзии, но, как писали и ранее, почти всегда натыкается на могилу своего утраченного счастья: «Улялюм! Ты забыл Улялюм!» И у Бобышева это не простое стремление разгадать устройство нашего мира, воплощенное в «Трех ноктюрнах», и оценить как «прекрасен Астарты рассвет!» – это вечный голос, сопровождающий поэта: «Улялюм! Ты забыл Улялюм!» И поиск этот загнал в землю Америки почти полтора века назад гениального поэта. А сегодня русский поэт-странник пытается осилить ту же ношу.
Бобышев принадлежит к исчезающему сегодня виду поэтов – для него важнее всего таинственный путь к Улялюм, путь, удаленный от ухмылок суетливой окололитературной братии. И к жизни, и к воспоминаниям Дмитрия Бобышева необходимо подходить с другими мерками – о поэзии речь! Но его ласковые читатели идут на него «свиньей». И поэт остается один. Бобышев обречен на поражение и всегда будет не прав.