Чехова признали именно писатели, а не критики...
А.П.Чехов и Л.Н.Толстой в Ялте. Фотография 1901 года
По-настоящему Чехова признали именно писатели, а не критики: скажем, Лесков – первый, потом Григорович. Если брать по порядку того времени, то успели – Гаршин, Салтыков-Щедрин, Короленко, причем последний на протяжении всей жизни. Они все были другие, чем Чехов, по поэтике и чаще всего по мировоззрению, но они признали в нем, как первый сказал Григорович, что «он совершает переворот в литературе». Потом Толстой скажет: «Чехов – это Пушкин в прозе». В XX веке Борис Пастернак, точнее его герой доктор Юрий Живаго поставит рядом Чехова с Пушкиным. Мережковский, не так однозначно, но в целом высоко отзовется о Чехове, напишет несколько прекрасных работ о нем. Критика же не понимала Чехова, как заметил Корней Чуковский, было 25 лет непонимания.
Среди ровесников и современников Чехова были и мелкие завистники, и люди настолько ограниченные, с комплексом Сальери. Например, был такой случай анекдотический. Чехов поднимается по лестнице в Благородном собрании и видит: наверху на площадке стоят два писателя – драматург Южин и беллетрист Потапенко. Южин, держа за пуговицу Потапенко, говорит: «Ну пойми, ты – первый на сегодняшний день в русской литературе». Потом он вдруг видит поднимающегося Чехова и поспешно добавляет: «Ну и он, конечно, и он, конечно».
Вот в XX веке изменилось, пришло новое, в литературу пришла новая когорта писателей, новая волна, это то, что мы называем Серебряным веком, с писателями Серебряного века отношения складывались совсем не так. Они уже смотрели на Чехова как на фигуру, утвержденную традицией и как бы противостоящую многому из того, с чем они шли в литературу и в жизни. Нельзя сказать, что писатели одного направления совершенно не принимали Чехова, а писатели другого – принимали. Пожалуй, в каждом случае все индивидуально, хотя складываются странные античеховские коалиции. Скажем, три крупнейшие поэтессы – Зинаида Гиппиус, Анна Ахматова, Марина Цветаева, они, можно сказать, на дух не переносили Чехова, но каждая по-своему это объясняла, и это породило целую литературу с попытками объяснить такую дамско-поэтическую неприязнь к Чехову. Если взять символистов, здесь все по-разному. Андрей Белый был готов признать Чехова чуть не первым символистом в русской литературе. Блок долгое время никак не выражал свое отношение к Чехову, потом увидел «Три сестры» в Художественном театре, был потрясен, и как он скажет: «Навсегда принял Чехова потом в своей душе». Брюсов же, напротив, не принимал Чехова, так и остался с этим, хотел написать отрицательную рецензию на «Вишневый сад». У акмеистов, пожалуй, сложилось более единое отношение. Их предтеча Анненский в своем известном письме противопоставляет Чехова Достоевскому и Толстому, сравнивая последних с «горными вершинами, могучими дубами», а первого называет «пыльным палисадником с маргаритками». Правда, в его статье о «Трех сестрах» чувствуется, что эта пьеса глубоко затронула его и как художника, и как человека. Он понял, что «Три сестры» и все, что пишет Чехов, – о людях его поколения.
Неприятие Ахматовой Чехова больше всего занимало людей, близко знакомых и встречавшихся с ней: и Анатолий Найман, и Лев Лосев писали на эту тему, потом Кушнер, Наталья Ильина особенно, Лидия Чуковская – все они являлись и горячими поклонниками Чехова и Ахматовой. В их сознании это не укладывалось. Можно сказать, разрывались между двумя своими кумирами и каждый давал свое объяснение. Одни считали, что Ахматова стремилась отодвинуть то, из чего она сама вышла. Ей хотелось порвать с воспоминаниями о своем провинциальном детстве, с провинциальной девушкой Аней Горенко. Чеховские произведения не позволяли этого сделать. При этом те же мемуаристы отмечали, что стихи Ахматовой строятся во многом по законам чеховской поэтики: быт, подробности, взятые из повседневности, и обнаружение поэзии во всем этом – явно чеховская традиция, которая прослеживается у нее. Было и другое объяснение. Часто случается, что художник хочет порвать с тем, от кого идут на него токи влияния. Еще одно из объяснений, кстати, оно касается и Цветаевой, что такое отношение – результат неглубокого, невнимательного прочтения Чехова. В отзывах Цветаевой встречаются упоминания двух-трех чеховских рассказов. Такое впечатление, что ничего больше она не прочитала, но прочитанное вызвало у нее отторжение. Она противопоставляла, скажем, прозу Чехова прозе раннего сверхусложненного Бориса Пастернака. Здесь их можно понять, потому что настолько мощным было мнение чеховских сторонников, тех, кто считал себя его поклонниками, утверждавшими интеллигентские легенды о Чехове, что у них подобное вызывало неприятие. Кстати, молодой Маяковский, казалось бы, ниспровергатель всего, напишет статью «Два Чехова», которую начнет именно с рассуждения о том, что обычно воспринимают Чехова как заступника униженных и оскорбленных, певца человеческой грусти. Нет, говорит Маяковский, Чехов один из королей слова, художник-новатор, писатель, который дал новое название всему, что нас сейчас окружает, дал новые принципы построения фразы и т.д. Для Маяковского, новатора и художника, Чехов был дорог, ценен вот этим. Хотя тот же Маяковский не принимал его драматургии.
Разное отношение к Чехову-беллетристу и Чехову-драматургу началось еще при жизни. И Толстой, известно, не любил его пьес, хотя хохотал над водевилями. И Бунин не принял «Вишневого сада». У Бунина присутствовал момент ревности. Чехов показал дворянскую усадьбу, а Бунин считал, что это его область. «Антоновские яблоки» он написал раньше, вполне возможно, что Чехов учитывал эту раннюю прозу Бунина, посвященную угасающим дворянским усадьбам. Но зато Чехова-прозаика, Чехова-беллетриста, Чехова – автора таких рассказов, как «Архиерей», он считал несравненным, поэтому он сохранил до конца своей жизни трепетное отношение к Чехову. Последнее, что он писал уже во второй половине XX века, это книга о Чехове.
Толстой, кстати, после смерти Чехова, сразу дал точную оценку: «Чехов – несравненный художник, Чехов – художник жизни, Чехов – Пушкин в прозе». Хотя Толстой всегда парадоксален, да. «Чехов двинул вперед форму, он нашел разные формы, которых нет ни у кого, в том числе и у меня, но содержания, как и у Пушкина, нет никакого». Под содержанием Толстой имел в виду учительство, проповедничество, то, чего действительно ни у Чехова, ни у Пушкина нет. Кстати, и Шекспир, почему плохо писал пьесы, потому что пьесы Шекспира – тоже не трибуна, с которой театр учит нормам правильной жизни, а у Чехова этого и тем более нет. Толстой посмотрел «Дядю Ваню», просто брезгливо отозвался, но когда сам после этого стал писать «Живой труп», так там он во многом опирался именно на опыт Чехова, автора «Дяди Вани».
Вот и Маяковский придумал даже особое слово «психоложество», когда там сидят на диване тети Мани, дяди Вани и ноют: «В Москву, в Москву». Но тот же Маяковский написал, что если вдруг в результате какой-то катастрофы исчезнет все написанное Чеховым, останется одна только страничка, то по этой страничке мы будем знать, что это замечательный художник.