Лимонов читает Проханова.
Фото Артема Житенева (НГ-фото)
Время не самый лучший судия, в первую очередь потому, что литературную иерархию каждой эпохи выстраивают все-таки не боги, а люди – и зачастую люди неумные.
Что такое Лев Толстой, Чехов и Горький, было понятно еще при их жизни, а дальше, надо признать, все пошло несколько наперекосяк.
Последним великим русским писателем классической традиции был, безусловно, Леонид Максимович Леонов. Собственно, потому и Астафьев, и Бондарев, и Распутин называли его не иначе как «учителем», потому что знали, с кем имеют дело. С русской литературой во плоти.
Леонов говорил: «Державин жал руку Пушкину, Пушкин – Гоголю, Гоголь – Тургеневу, Тургенев – Толстому, Толстой – Горькому, Горький – мне».
Так получилась почти идеальная схема перенесения священного тепла из ладони в ладонь. Вовсе не сложно поместить внутрь этой схемы еще несколько имен, и русская классическая литература обретет завершенный вид, скорее всего уже не подлежащий дополнению. Метафорически выражаясь, Леонов никому не передал своего теплопожатия.
Безусловно, и Бродский, и Распутин не в счет, они ко времени ухода Леонова (он умер в 94-м) уже сложились в литературные величины и, по сути, подвели свои итоги. И там, где пролег их путь, уже не растут новые цветы – просто потому что они взяли у этой почвы все что могли. Почва плодоносила два столетия и больше не в силах.
Теперь наша классика – это замкнутый сосуд, величественная пирамида, животворящий космос: любоваться им можно, питаться его светом нужно, проникнуть внутрь – невозможно. Там высится величественный век девятнадцатый и стоит угрюмо равновеликий ему двадцатый – о чем, кстати, разговор отдельный, долгий и злой.
Но наступившего века двадцать первого в том космосе не будет.
И ничего страшного здесь нет. Никому ныне не приходит в голову писать последующих итальянских литераторов через запятую после Данте, Петрарки и Боккаччо – просто потому что началась другая история. Или, скажем, то, что являет собой современная французская поэзия, и то, какой она была сто лет назад, – вещи не просто несопоставимые, а объективно разные, иного вещества.
По совести говоря, современного великого русского писателя надо называть как-то иначе, чтобы не путать несхожие по внутреннему наполнению понятия. Великие русские писатели сделали свое дело, они уже не с нами.
В этом теплом феврале случилось два юбилея людей пишущих, которые своей чудодейственной энергетикой в течении двух минувших десятилетий создавали разнообразные идеологические, политические и эстетические смыслы, порождали целые течения, поклонников и последователей. Это Лимонов и это Проханов. Первому накатило 65, второму – 70.
В том, что они – каждый по- своему – гениальные люди, нет никаких сомнений. Именно отец Эдуард и деда Саша написали самые важные, самые жуткие, самые страстные тексты последних времен.
Однако из русской литературной традиции они выпадают всерьез и напрочь по очень многим очевидным показателям.
«Знаете, я не литературный человек!» – сказал мне как-то Александр Андреевич Проханов, и он, было видно, не кокетничал.
Лимонов на ту же тему говорил еще чаще. И про «плевать я хотел на своих читателей», и про «плевать я хотел на других писателей», и про то, что ничего особенного в литературном труде нет – это просто умение записать свои мысли, не более.
Вообще Лимонов и Проханов в разных, конечно же, стилистиках, но оба склонны к некоему эпатажу (ну, просто потому, что они мужественные люди, в отличие от большинства своих коллег) – однако в случае с их восприятием литературы никакого эпатажа не было. Они искренне, на чистом глазу десакрализировали литературу!
Предполагается, литература призвана дать имена сущим вещам: но так сложилось, что в русском языке имена всему уже дала классическая литература. Лимонов, который в первых своих вещах, «...Эдичке» и «...неудачнике», доназвал то, о чем сказать вслух еще не решались, уже к середине 80-х в литературе разочаровался: для него там больше не было свободных, неосвоенных пространств.
Чуть позже, в 90-е, запустив в русскую литературу столько громокипящей политики, сколько Лимонов запустил смертельной человеческой страсти, и Проханов заполнил досель пустовавшие лакуны собственного изготовления варевом.
С тех пор у них оставался выбор либо воспроизводить самоих себя (и по этому пути пошел Проханов), либо вообще забросить литературные забавы и перейти к лобовому, документальному столкновению с реальностью, которую можно зафиксировать, но додумывать незачем (так сделал Лимонов, и его понять можно: вряд ли кто-то из нас может представить себе Владимира Ленина, который забросил писать статьи, чтобы создать роман из жизни большевиков).
Жизнь они ведут типично русскую, расхристанную во Христе, но в литературном быте Лимонова и Проханова есть что-то от поведения современных европейских писателей: они относятся к своей – почти поневоле! – профессии и с некоторым снисхождением, и с жалостью, и тянут ее за собой, как воз постылый, но уже неизбежный.
В них очень мало того пафоса, что носили и носят себе Писатели с прописной буквы, творцы, демиурги. Другого, человеческого, героического пафоса у отца Эдуарда и деды Саши полно, не спорю, но вот писательство воспринимается чуть ли не меркантильно: так сложилось, что эта бумажная галиматья приносит денег, деваться некуда – придется писать.
И в силу этой, и в силу иных причин Лимонов и Проханов, как писатели нового толка, позволяют себе писать плохо. То есть пред ними изначально не стоит цели, что была главной в классическом русском литературном космосе: написать настолько хорошо, чтобы в восхищении назвать себя сукиным сыном, а потом со своими испещренными поправками листками отправиться к Богу на суд. Как бы не так.
Я видел лимоновские рукописи – он там вообще ничего не правит. Писатель Денис Гуцко в своем первом романе сравнил подъезд с черновиком Лимонова – и это было совершенно дурацкое сравнение. Нет у отца Эдуарда никаких черновиков; и уж вдвойне глупо представить, что он там, на полях, вычеркивает слово «пизда» и исправляет его на какое-нибудь другое.
Проханов же, как я догадываюсь, вообще не перечитывает написанное, и хорошо еще, если это делают его редакторы.
Десакрализация писательской профессии, скажет кто-то, – вещь не новая, десакрализировать ее пытался еще Лев Николаевич Толстой. Но вы вспомните, сколько раз яснополянский граф переписывал каждый свой роман, или почитайте историю о том, как он издевался над журналом, публиковавшим рассказ «Хозяин и работник», правя гранки своего текста до полного остервенения.
Нет, нет, это совершенно другая история.
Толстой десакрализировал свой труд в муках неверия, что может сказать слово, в абсолютной степени правильное и честное. А эти просто не верят в священную миссию пишущего человека; нет такой миссии, дурь все это – есть куда более важные вещи. Например, судьба, страсть, Россия, смерть. Чтобы налететь на эти яростные скалы всем голым телом, неизбежно придется встать из-за письменного стола. И если записывать что-то – то впопыхах, любой рукой, следя за написанным вполглаза.
Лимонов, конечно же, в отличие от Проханова долгое время обладал абсолютным литературным слухом, которого не было вообще ни у кого из его современников. Но и Проханов, надо сказать, умеет в литературе все что положено – даром, что он до сих пор всерьез не прочитан высоколобой публикой. Он умеет нарисовать галерею самых разных лиц и характеров («Шестьсот лет после битвы») и устроить настоящий, безупречно выстроенный апокалипсис в рамках одного текста («Дворец»), и создать величественный роман, на тысячу страниц, без единого сбоя дыхания, ритма, стиля («Надпись») – надо сказать, что подобного уровня работы после, скажем, книги «Иосиф и его братья» Томаса Манна я и не помню.
Тем не менее и отец Эдуард, вконец распустившись, пишет дурновкусную, морализаторскую, расхлябанную книжку «Лимонов против Путина», которую не спасает ни честность задачи, ни мужество исполнения. И деда Саша спустил со ржавых стапелей безобразного уродца «Теплоход «Иосиф Бродский», которого впору утопить прямо в гавани со всей командой.
Все потому, что задачи человеческие (можно сказать – политические, что для отца Эдуарда и деды Саши одно и то же) они ставят несравненно выше литературных.
В силу логики судьбы своей и своей в самом широком смысле физиологии названные мной отменили литературную присягу над светлой строчкой Пушкина и напрочь забыли слова клятвы верности святой своему писательскому ремеслу.
Это ни в коей мере не отрицает Пушкина – как нельзя отрицать язык, на котором мы разговариваем, и русскую цивилизацию, где мы проросли и дышим теперь всеми счастливыми легкими.
Однако есть ощущение, что литература нового времени будет все более оперировать теми представлениями, какими во многом еще стихийно пользовались февральские юбиляры, отец Эдуард и деда Саша.
Отныне тот, кто мыслит себя Писателем с большой буквы и никем иным, истово веря в свое, вне любых времен, призвание и признание, – сразу отправляется на помойку питаться объедками; нет ему другого места, нет для него иной роли.
Отныне литература – нормальная профессия и даже для самого литератора лишь один из многих инструментов, который позволяет вскрыть грудину реальности и извлечь оттуда пульсирующий смысл.
Сочинять надо бы хорошо, но если наверняка знаешь, как хорошо, – можно и дурно, потому что лучше Шолохова и Набокова не напишешь все равно и пытаться бессмысленно, у нас вообще другие дела, другой отсчет, иные правила.
Посему меняются и речь, и словарь литературы – классическим словарем ныне пользуются только графоманы. После Леонова, говорю, писать так не стоит и не нужно, потому что вычерпано до дна. Можно только неприятно скрябать пустым черпаком в поисках влаги.
Но есть, пожалуй, единственное, что всегда будет объединять и тех титанов духа, что светят нам издалека, и тех титанов страсти, счастье жить с которыми рядом выпало нам.
Это абсолютная, тотальная и неизбежная готовность ответить за каждое произнесенное слово. Жизнью и смертью.