Анатолий Жигулин свои книги стихов подписывал хмуро, словно сердясь на что-то, и вдруг подмигивал. Фото РИА Новости
«Независимая газета» мне не чужая, я пишу для нее столько лет, сколько она существует. В книге «ИМяННОЙ УКАЗАТЕЛЬ» я вспоминаю всех, кого встретил за 80 лет. Из этих встреч и составилась моя жизнь. А еще это краткая история моей страны, сложенная примерно из 3 тыс. историй разных людей.
Вот очередные истории из моего собрания.
Жигулин Анатолий Владимирович (1930–2000) – поэт. Потомок декабриста Раевского, боевого офицера, участника войны 1812 года, поэта. Когда учился в Воронежском лесотехническом институте, вступил в подпольную «Коммунистическую партию молодежи» (цель юных подпольщиков – «борьба против обожествления Сталина»), был арестован, отбывал заключение в колымских лагерях (1949–1954); если б не смерть Сталина, сидеть бы Толе до 1974-го – все 25 лет, отмеренных ему по приговору, почти до коммунизма, который Хрущев обещал советскому народу построить к 1980-му. Реабилитировали Жигулина в 1956-м. Как и за что Жигулин стал «врагом народа», он рассказал в автобиографической повести «Черные камни» (1988).
Но в 1966-м, когда я пришел в «Литературную газету» и познакомился с ним (мы сидели в одной комнате: Толя Жигулин, Коля Котенко – тоже поэт, Юра Томашевский – не поэт, но великий зощенколюб, и я, автор этих строк), до «Черных камней» было далеко. Зато близко (на другой стороне Цветного бульвара) располагался и располагал к себе пьянчужек магазин с винно-водочным отделом. Туда меня, как младшего, старшие товарищи частенько посылали за портвейном «Агдам» или «Плодово-ягодным». Если Жигулин сам доставал из кармана плаща бутылку, то обязательно водку. Среднего роста, худощавый, в лице что-то цыганское. И в глуховатом голосе – таким бы под гитару петь.
Иногда Жигулин начинал свои «колымские рассказы» (лагерную прозу Варлама Шаламова ждать еще 20 лет). Я разинув рот слушал. Как охранники ради забавы бросали буханку черного за колючую проволоку, а когда кто-то исхитрялся достать хлеб, вохровец с вышки расстреливал несчастного. Один раз Толе удалось достать таким образом буханку, ему повезло: охранник прострелил только руку, а не голову. Другой раз солдат положил на пенек полпачки драгоценной махорки, подмигнул Толе: «Кури, мужик!» И всего-то несколько шагов до пенька, но «шаг вправо, шаг влево – побег». А курить до смерти хочется. Толя схватил махорку – солдат не выстрелил, сделал вид, что не видел. И такие были охранники.
Но больше всего мне запомнился Толин рассказ про японца. Кумияма-сан был учителем. Но ему, как офицеру запаса императорской армии, прислали повестку: явиться для прохождения службы в Квантунской армии. Хотя Япония капитулировала, Кумияма-сан, верный присяге, явился в указанное место, уже занятое нашими, и ему, как всем японским офицерам, припаяли 20 лет лагерей. И бывший учитель оказался на Колыме в одном бараке с бывшим студентом. Японец сильно мерз, особенно страдал ногами. А Толя, играя с ворами в карты, выиграл однажды шикарные американские ботинки: желтой кожи, теплые, подошвы толстые. И подарил напарнику, с которым одной пилой пилил бревна. Влюбленный так не ухаживает за любимой, так не бережет ее, как японец берег желтые ботинки, как ухаживал за ними, молился на них! Ложась спать, Кумияма-сан становился на колени перед ботинками и кланялся им; вставая с нар, обязательно вставал на колени и кланялся достопочтенным ботинкам-сан. Я понимал японца. Сам служил в армии, знаю, как много значат для солдата сапоги. А много лет спустя, когда Жигулина уже не было в живых, я прочитал роман Дзюнпэя Гомикавы «Условия человеческого существования» – о судьбе японского солдата Кадзи, тоже из Квантунской армии: «В армии ботинки наравне с винтовкой являются самым драгоценным имуществом пехотинца. Нельзя сидя чистить вещь, пожалованную государем императором!» Того, кто чистил сидя, жестоко наказывали.
В «Литгазете» Жигулин работал недолго. Уехал из Москвы в родной Воронеж. Потом и из жизни ушел. Стихи остались. Перечитываю их, храню «Рельсы», «Полярные цветы», «Прозрачные дни» – он сам их хмуро подписывал мне, словно сердясь на что-то, и вдруг подмигивал.
Булат Окуджава – поэт и еще много-много чего соединивший в себе человек. Фото РИА Новости |
Я впервые услышал о песнях Окуджавы от моего однополчанина Леши Криворучко зимой 1962-го. Я был солдатом, а это были песни, написанные солдатом, фронтовиком. И я полюбил этого человека. И не думал, что встречусь с ним, смогу звонить ему, он будет дарить мне свои книги…
Странно… Не могу вспомнить, кто меня познакомил с Булатом Шалвовичем. Но когда вышла моя первая книга «Баллада судьбы» (1983), я уже знал его. Бывал у него дома, на даче в Переделкине.
Один случай мне запомнился – август 1992-го. Я сошел на станции Солнечная, не доезжая одной остановки до Переделкина. Через лесок пошел к дачному поселку. Лето, благодать. Вижу в сторонке: мужчина сидит под елкой, отдыхает или выпил с утра… Но поза какая-то странная – нелепо подогнутые ноги, шея надломлена. Люди передо мной, взглянув в ту сторону, ускоряли шаг и больше туда не смотрели, а я не мог оторвать взгляд и пошел к елке, громко топча сухие ветки. И вдруг этот… привалился к елке, подогнув остро ноги к подбородку, рубаха белая, лицо изможденное, испитое, кулаки вдавлены в землю, словно силился встать. А от надломленной шеи к суку над головой блестит леска. Стало так страшно, что я почти бежал до дачи.
Булату Шалвовичу ничего не сказал. Я тогда приехал к нему посоветоваться, как издавать армяно-еврейский журнал «НОЙ».
– Вардван, стихи я вам дам (они напечатаны в № 1, 1992) и немножко денег. Но честно скажу: в затею вашу не верю, слишком уж невероятная! Просто армянский журнал вам мало. Просто еврейский – тоже. И правильно. А знаете, когда я был молод, в Тбилиси припожаловало литературное начальство из Москвы. Банкет устроили. И вдруг к столу, где и я сидел, подходит пьяный Леонид Соболев. Чем-то я привлек его внимание. Показал на меня пальцем и спрашивает: «А это кто?» Отвечают: «Наш поэт Булат Окуджава». – «Еврей?» – «Слушай, какой еврей?!» – Наши даже обиделись.
Поговорили мы с Булатом Шалвовичем. Стихи он дал, деньги дал. Собрался уходить, старался беречь его время. Но он что-то заметил во мне.
– У вас что-то случилось? Торопитесь?
– Нет.
– А мне привезли грушовку из Франции, настоящую, деревенскую. Пили когда-нибудь?
Достал из шкафчика пузатую бутылку, похожую на кувшин, где спело желтела увесистая груша. Налил полные стопки. За 10 лет знакомства мы ни разу с Окуджавой не пили, даже о вине не говорили. А тут выпили и по второй, и по третьей…
Он сидел на стуле ссутулившись, как-то боком, сцепив руки, вращая большие пальцы. Какой-то необычный был разговор, очень откровенный.
Через пять лет, в 1997-м, в библиотеке имени Чехова собрались авторы и читатели «НОЯ», чтобы отметить выпуск 20-го (и последнего) номера. Конечно, я пригласил Булата Шалвовича.
Он помолчал.
– Я бы пришел… Но ведь петь заставят.
Я обещал, что даже просить не будут, – просто все будут рады его видеть. Он пришел – приехал на метро. А после вечера столько людей вызвались отвезти Окуджаву домой на своих авто, что он растерялся.
Вспоминаю еще один наш разговор – о докторе Федоре Петровиче Гаазе (1780–1853). Ведь с очерка Окуджавы «У Гааза нет отказа», напечатанного в журнале «Наука и жизнь» в 1970-е, и начался мой интерес к «святому доктору» на много лет, я написал о нем повесть «Тринадцатая страсть» (1988).
– Вардван, а тот очерк не я написал. Лев Копелев. Но Леву тогда нигде не печатали, меня просто попросили поставить свою фамилию, вот и всё. А гонорар, конечно, я Копелеву отдал.
В 1987-м издательство «Книга» решило напечатать мои повести в серии «Писатели о писателях» и попросило меня узнать у Окуджавы, не согласится ли он написать предисловие к моим повестям, которые редакция уже послала ему.
Я позвонил.
– А с чего вы решили, что я буду писать предисловие? Я никогда не писал предисловий к чужому.
Меня словно ошпарили, я готов был провалиться под землю от стыда. Стал лепетать, извиняться: мол, наверное, что-то не понял. Я действительно думал, что издательство заручилось согласием Окуджавы прочитать рукопись, а оказывается, они послали ему рукопись самовольно.
Прошел месяц или чуть больше.
Телефонный звонок.
– Вардван, здравствуйте. Меня в Москве долго не было. А вашу рукопись я взял с собой в дом творчества. Прочитал. Мне понравилось. И название хорошее – «Путник со свечой». Написал предисловие. Приезжайте за ним.
Это был один из самых счастливых дней моей жизни.