Она была не просто поэтом, а бардом – автором и исполнителем своих песен.
Глупо и бессмысленно вышло: за пять лет бок о бок ухитриться «не увидеть» друг друга!
...Курс наш был маленьким, меньше 50 человек. С одной стороны, каждый на виду, с другой стороны, все по интересам – переводчики вместе, прозаики вместе, поэты вместе. С поэзией у меня всегда был напряг в том смысле, что никогда не понимала, зачем мучиться с размером, если все то же самое – и раздольнее – можно написать прозой («Поди, у этих поэтов болезненное чувство ритма внутри»). Из чего следует, что поэты мне близки не были; в общаге же, как назло, поселили с поэтессой-«деревенщицей», которая изводила меня чтением своих виршей (и не она одна; похоже, самой часто звучащей фразой в общежитии Литинститута была: «Старик, я тут написал гениальные строчки, послушай!»). Месяца на полтора меня хватило – в оставшиеся годы учебы жилье я снимала. И была очень счастлива, дистанцировавшись хотя бы в быту от сокурсников с их гениальностью.
Надо сказать, в ту пору обучение даже в таком уникальном заведении начиналось с поездки «на картошку». С картошкой было много шума, угроз отчисления, отлыниваний, липовых справок… Я лично не рискнула, но в колхозе дня через три умудрилась свалиться с 40-градусной ангиной, плавно перешедшей в пиелонефрит; понятно, что отмазавшиеся восторга у меня не вызывали.
Одной из отмазавшихся была сославшаяся на маленького ребенка рыжая Катя как раз с поэтического семинара. Потом она не пришла на субботник, сославшись на врача, потом… Пока ты на большой перемене терпеливо выстаивал очередь в столовке, она пропархивала вперед со словами: «Петя (Миша, Саша), ты же мне занимал, да?» И вечно что-то выясняла на предмет тряпок-косметики, тогдашних дефицитов (где добыть, куда завезли, почем дают). «А еще поэтесса», – думала я мрачно, припоминая эпиграмму Гафта на Волчек: «В ней совместились тонко любовь к искусству и комиссионке». Ну да, эта рыжая была остра на язык, интересна внешне – веснушки, зеленые глазищи, и вообще вся как пером нарисованная, но… В целом портрет складывался не то чтобы очень.
Увы, время не остановить и прошлое не вернуть. Фото Pixabay |
Подумать только – за все пять лет учебы мы с ней даже ни разу вместе не покурили! Обе бежали на перекур между лекциями, но в разные стороны. Мы не интересовали друг друга – я со своим перфекционизмом (учиться так учиться: одна четверка за все годы, именная стипендия, по две прочитанные книги в день) и вольная Катя с гитарой, оказавшаяся не просто поэтом, а бардом: писала не только стихи, но и музыку, сама и исполняла написанное. Однако вдаваться в ее таланты как-то не было желания, да и вообще не люблю я КСП, Клуб самодеятельной песни.
Неотношения эти длились до конца пятого курса – до того момента, когда весной перед защитой диплома Союз писателей отправил нас на каникулы в Дом творчества под Минском. А там была гостиная с камином, где по вечерам Катя пела свои песни – как ни странно, услышала я их впервые. Потрясение было велико – какой там КСП, Окуджава, женский вариант, не меньше. Оказывается, у меня под носом несколько лет кряду ходил талантливый и глубокий человек, а я его проглядела за внешним-наносным!
Видимо, нечто схожее почувствовала и Катя, и мы с ней принялись лихорадочно наверстывать упущенное. А где там наверстывать, если у меня кончилась временная (на учебу) прописка, и главред журнала «Дружба народов», где я к тому времени с удовольствием работала (любимый Лев Анненский! Саша Архангельский! Лена Мовчан! Светлой памяти Таня Бек и Александр Руденко-Десняк!), ничем не смог помочь. Тогда с этим было строго, пришлось вернуться в родной город.
Но в Москву я, конечно, наезжала и непременно бывала у Катюшек в их маленькой квартирке. С Катей-старшей говорили – не могли наговориться: наверстывали, а Катя-младшая все рисовала гномиков и дарила мне эти портретики.
Потом Катя-старшая приехала ко мне в Таллинн, как мы говорили, с гастролью: помню ее выступление в шикарном зале шикарного Дома политпросвещения (дело было в начале 90-х; очень скоро, несмотря на всю шикарность, его снесли к чертовой матери, дабы не напоминал «оккупационные времена») – в первом отделении выступал знаменитый московский диссидент, во втором с гитарой выходила Катя. Диссиденту, кстати, песни ее страшно понравились: вручил визитку и настоятельно предлагал помощь с концертами в Москве. Катя смеялась и благодарила – мол, Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада: уже не актуально, уезжаю на ПМЖ за океан. К этому времени у нее образовался американский жених из наших эмигрантов – дело шло к браку и поездке в Америку на три месяца по визе невесты. А пока мы часами бродили по Старому городу и разговаривали – наверстывали, часами гуляли у моря и разговаривали – наверстывали…
Как оказалось, это было все, что мы наверстали. Все, что нам было отпущено.
Мои московские друзья, которые давно стали Катиными фанатами, биографами и даже адъютантами, общались с ней часто и близко; как мне потом рассказали, когда она уже, что называется, сидела на чемоданах и зашла проститься к нашей общей подруге, отчим-маммолог той вдруг вызвался ее осмотреть, а осмотрев, заявил: «Немедленно на Каширку!» На что Катя сказала, что не сомневается в его профессиональных качествах, но если что – в Америке явно лечат не хуже, чем на Каширке.
Во-первых, в Америке действительно лечат не хуже, во-вторых, процесс отъезда был запущен – сдавать билеты, снова заморачиваться с визой, опять же любимый ждет…
И она отбыла в свое будущее, а у меня тем временем нарисовалось свое – я засобиралась назад в Москву и тоже в положении невесты. В какой-то момент раздался звонок из-за океана – Катя в своей ироничной манере рассказала про все-таки случившуюся операцию («Представляешь, предложили выбрать музыку, под которую меня будут резать. «Как, у вас тут музыка вместо наркоза?» Я попросила поставить Моцарта»). Про отсутствие в данный момент гроша за душой. И про то, что, как только выяснилась серьезность положения со здоровьем, жених растворился в воздухе. Очень радовалась, что мы с ней опять будем жить в одном городе – наверстаем…
Катя вернулась из Америки в инвалидном кресле и, говорят, очень веселилась в аэропорту, размахивая сдернутым с головы париком и таким образом приветствуя встречающих. Почти сразу по возвращении оттуда наш однокурсник Петя повез ее к каким-то знахарям в Сибирь. Когда пришло сообщение о ее смерти, сознание отказалось верить. Как – такая молодая, такая талантливая, такая любимая? Ничего не помню из тех похорон на Востряковском, кроме яркой картинки: мы с Катей-младшей стоим по обе стороны от свежей могилы. «Послушай, я не верю, что она умерла», – говорю я. «А кто верит…» – отвечает 11-летняя девочка. И мы стоим дальше…
С тех пор я четко знаю, что такое упущенный шанс: это то, что нельзя проморгать, что может стоить жизни или судьбы. И не менее четко знаю, что ничего нельзя наверстать – процесс необратим.
«Ах, если б знать заранее…»