Семья Голубевых, 1945 год.
Тот день я помню так, будто он был вчера. Или сегодня и только что угас, ушел, оставив после себя такую вот картинку.
…Мне – шестой год, я обожаю своего дядю Ваню Голубева, он кажется мне богатырем, освободившим всю нашу страну и этот уютный уголок земли (называемый то Бессарабией, то Молдовой). Враг дошел было до самой Волги, но дядя Ваня с такими же богатырями прогнал его, спас от нашествия нашу саратовскую степь с затаившейся в ее ковылях Питеркой, откуда и произрос крестьянский род Голубевых.
У дяди Вани глуховатый голос. Помню запах табака, которым была пропитана его новенькая, по случаю Дня Победы, гимнастерка; вижу звякающие медали (они подают свой тихий голос, когда мой дядька тянется через стол, чокаясь с гостями), вижу орден Красного Знамени цвета запекшейся крови (я мечтал притронуться к нему, но робел).
Взгляд у него прямой и строгий, глаза выпуклые, но всякий раз, обнаружив меня, щуплого, у себя под боком, он слегка улыбается, добреет, осматривает стол, гостей, двух девчонок, ерзавших напротив, – своих дочек Люську и Ленку, которым слал с фронта неуклюжие стихи, и, легко вздохнув, говорит:
– Ну, что, бабоньки, спели бы что-нибудь нашенское, саратовское.
И бабоньки, его жена Люба и две его сестры (одна из них – моя мама), в крепдешиновых платьях с модными в те годы фонариками на плечах, коротко стриженные и слегка завитые, казавшиеся мне немыслимо, сказочно красивыми, пели под гитару «Степь да степь кругом», потом про рябину, которой не суждено к дубу перебраться, и, наконец, про темную ночь, когда только пули свистят по степи.
А за окном, в палисаднике, цветет ослепительно-белым вишенник, реют под майским ветром ветки акации, кричат скрипуче-звонкими голосами скворцы, заглушая воробьиный трезвон, – это весна 1946 года катится по бессарабской земле, по улицам разбомбленного Кишинева, по его сельским, уцелевшим пригородам (в одном из таких домов мы и сидели за столом).
Уже тогда я знал, что дядя Ваня командовал батареей, бесстрашно теснил захватчиков, был ранен, остался в Молдавии долечиваться и налаживать мирную жизнь, позвав к себе жену и сестер. Там, в Кишиневе, я видел его рану, когда он приезжал к нам с мамой на совхозной полуторке, на улицу Шмидта, где мы жили в уцелевшем доме. Вот он, хромая, опираясь на трость, пересекает квадратный двор, выкладывает из сумки большой пакет, из кармана галифе – пакет поменьше («Это вам крупа да сахарку немного») и садится к окну, на табурет, со вздохом облегчения вытянув левую ногу.
– Перебинтуешь? – спрашивает маму. – Что-то я сегодня замучился, пока ездил по начальству бумажки подписывать. Весь день ноет, не зарастет никак. Ну, герой, а у тебя как дела? – обращается он ко мне, но ответа не ждет, потому что вопрос этот был своего рода приветствием. С кряхтеньем и стоном, тихо матерясь, он стаскивает сапог, помогает маме размотать пожелтевшие бинты и, морщась, наблюдает, как она, подставив таз, обмывает пониже колена багрово-фиолетовую продолговатую вмятину. Я же внимательно рассматриваю раненую ногу маминого брата, прикидывая, смог бы я не умереть от боли, если бы в меня угодил такой осколище? Ну, размышляю, если дядя Ваня Голубев смог, то и я, хоть я и Гамаюнов, смогу – ведь и в моих жилах течет половина голубевской крови, а про нее дядька однажды, смеясь, сказал:
– Мы хоть и Голубевы, но кровь у нас ястребиная.
Потом, устав от кишиневской послевоенной жизни (его без конца перебрасывали с хозяйственной работы на партийную, которая ему претила), он перебрался с увеличившейся семьей (родился сын, мой двоюродный брат – Витька) на левый берег Днестра, в полуукраинское-полумолдавское село Мокрое, возле города Рыбница, где и работал председателем колхоза до скончания своих дней.
Прошло время, и жизнь Ивана Семеновича Голубева завершилась. Его дочери прислали мне в Москву толстую тетрадь с записями, которые делал Иван Семенович карандашом в короткие минуты тишины, зная, что война когда-то кончится, что сам он может не уцелеть, и его родня захочет узнать, как все это было.
Иван Голубев и его дивизион. Фото из архива семьи Голубевых |
А было так…
3.3.42. Заняли боевой порядок в деревне Коробки и высоту 64,1 (под Ростовом. 1942 г. – И.Г.). Производим разведку местности. Оборудуем НП (наблюдательный пункт. – И.Г.). Связь была плохая.
7.3.42. Получили таблицу огня. Проверка пристрелки.
8.3.42. Наступление танков, пехоты. Активность с обеих сторон. Наступление захлебнулось.
10.3.42. Артперестрелка. Противник обороняется. Были потери – 875 человек.
11.3.42. Получили приказ о перемещении боевого порядка.
12.3.42. Заняли боевой порядок западнее Павловки.
13.3.42. Вели стрельбу, были прямые попадания в блиндажи противника. Он стрелял минометным огнем. Убито из пехоты 5 красноармейцев.
16.3.42. Производили стрельбу по противнику. Активность проявляли наши самолеты. Вечером Качалкин зарыл убитого красноармейца прямо на НП.
18.3.42. Заняли старое место. Вели повторные пристрелки.
21.3.42. Суббота. Сменил белье, очень было грязное. Ночевал на НП. Стреляли мало.
24.3.42. Связь работала очень хорошо.
25.3.42. Проводили в Ростов Маркина за дровами и еще – кое-что купить. Привезли нам ларек. Взял в нем разное на 73 рубля.
26.3.42. Начали наступление на высоту. Огонь был плотным. Ходили танки в атаку. Повторяли наступление, но опять откатились. Сидели на НП.
27.3.42. Маркин привез вина на 80 рублей.
31.3.42. Ушел на НП. Активность была слаба с обеих сторон. У нас осталось очень мало людей. Убитые валялись на полу.
1.5.42. «День международной солидарности…» Весь день двигались от деревни Шаповаловка в совхоз Червона Рада. Застряли на переправе.
2.5.42. Движемся от совхоза к деревне Александровка. Вытаскивали застрявшую матчасть тракторами 2-го дивизиона. Дожди, холод, грязь. Скандалили из-за тракторов.
12.5.42. Противник отступил. Танки и пехота его преследовали, уничтожали огнем и гусеницами. Мы заняли НП в селе Песчанное. Но вот с юга показались танки противника, и самолеты стали производить бомбардировку наших танков и пехоты. К 13.00 получили приказ отойти на старый НП. Жуть как драпали. С основных НП вели огонь по танкам противника и его пехоте. Уничтожили много их танков. Но и наших много сгорело.
19.5.42. Комиссар Качалкин сообщил, что должен представить наших бойцов к награде. Отзыв о полку хороший. Даже сам Тимошенко похвалил.
…Я вчитывался в бисерную вязь карандашных строчек, вооружившись лупой, выискивал что-нибудь патетическое, что мы привыкли видеть в кинофильмах об этой войне, но ни одной плакатной фразы не встретил. Будни войны, упорное противостояние, чья-то ежедневная смерть – всё это не располагало к пафосу. Иван Семенович писал обо всем этом кратко и точно. Без эмоций.
10.6.42. Мне присвоили звание капитана. Прицепили шпалы, а кубики сняли (знаки отличия. – И.Г.). Это всё – в деревне Молодовой. А утром противник открыл артподготовку и пустил авиацию. Потом пошел в наступление. Мой дивизион вел огонь, но получил приказ сняться. Снимались в спешке... Моя история – был контужен… Убиты: Чеботов, Януев, Шапиро, Санычев, Владимиров, Ильичев... Мы отходим. Убит Качалкин – прямо под машиной.
…А когда бои затихали, он вспоминал семью – жену Любу и дочек. Сетовал: «Нет от них весточки… Где они сейчас?..» Они обнаружили себя письмом, и Иван Семенович немедленно ответил им, сопроводив ответ стихами, посвященными жене: «Нет на свете краше моей Любы./ Темнорусы кудри обвивают стан./ Светятся рубином милые губы,/ А в очах – радости бездонный океан./ Если Люба звонко рассмеется,/ На душе у меня ясно и светло,/ А когда песней веселой зальется,/ То словно красное солнышко взошло».
Для него, крестьянского сына, семья была синонимом родины, которую он защищал.