«По радио передали: Москва на осадном положении, наша Вологда – на военном. Что такое осадное я не понимала и считала, что военное главнее. Гордилась».
Меня обрадовало, что началась война. Великая Отечественная, хотя ее тогда так еще не называли. В Вологде, где я жила, всех ребят в нашем дворе тоже обрадовало. Пели хором: «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью могучим ударом!» Здорово! А узнала я про войну так.
Утром няня повела меня на репетицию в музыкальную школу, где я числилась в подготовительном классе. В конце июня предстоял отчетный концерт, и мне, самой маленькой, полагалось играть первой. В школе, однако, мы не нашли никакой репетиции, вообще никого не нашли. Няня, проклиная куда-то запропавшую учительницу музыки и заодно моих родителей, видимо, что-то перепутавших, схватила меня за руку и пустилась в обратный путь.
Шли мы через базарную площадь, на которой выстроилась длинная очередь, как выяснилось, за хозяйственным мылом. Няня удивилась, что уже и за мылом очередь, но немедленно в нее встала. Давали по два куска на человека. Мы купили четыре: два на няню и два на меня. Идем дальше и видим: перед двухэтажным домом, где жили работники лесного хозяйства, стоит толпа. На подоконник первого этажа выставлен репродуктор, и все слушают. Остановились и мы. Это была речь Молотова. Так мы с няней узнали, что началась война. А другие, наверно, раньше знали. И в музыкальной школе поэтому никого не было. И очередь за мылом поэтому стояла.
Вернулись домой, шторы везде опущены, мама лежит, плачет. Непонятно, чего плачет. Ведь хорошо, интересно: наконец-то началась война. И теперь врага разгромят на вражьей земле могучим ударом. Эту песню пели по радио, и мы ее тоже пели.
Могучего удара я не успела дождаться, потому что меня чуть не на следующий день отправили на дачу с детским садом, как и планировалось. На даче гуляли в лесу, собирали землянику. Ели манный пудинг, политый киселем. Приезжали ко всем родители, привозили гостинцы. Мне мама привезла шоколадного зайца. Я с этим зайцем хотела дружить, чтобы он жил под подушкой. Но недолго он там прожил. Сначала я отъела хвостик. Потом задние лапки. Заяц стал инвалидом, пришлось забинтовать его в носовой платок. Потом осталась только заячья голова, пустая внутри. Смысла дружить с головой уже не было.
Про то, что война, я забыла. Вернулись в город – а там все ходят с парусиновыми сумками на боку. Противогазы. Оконные стекла заклеены бумажными лентами. Война же. По радио передали: Москва на осадном положении, наша Вологда – на военном. Что такое осадное я не понимала и считала, что военное главнее. Гордилась.
Гордиться долго не пришлось: начались воздушные тревоги. Противно выли сирены, мы бежали прятаться в бомбоубежище, которое вырыли в огороде позади дома, пока я была на даче. Сирены я боялась до смерти, как только она начинала выть, меня начинало рвать – и так продолжалось, пока сирена не замолкала. Тревоги же были каждый день и не по одному разу.
«Противно выли сирены, мы бежали прятаться
в бомбоубежище, которое вырыли в огороде позади дома» Фото РИА Новости © |
Все закрутилось очень быстро. Везли раненых. Открылись военные госпитали. Родители – врачи – появлялись дома только к ночи. Немцы взяли станцию Мга. Взрослые в панике: совсем близко, что дальше будет. Мне страшным казалось – Мга, мгла, провал в темную бездну. Кругом и так темнота: затемнение, электричества нет, по вечерам коптилки, под которые приспособлены пузырьки из-под лекарств. Через Вологду на Урал шел санитарный поезд с ранеными, начальником которого был папин однокурсник. И меня с маленьким братом и старой няней отправили в этом поезде в Челябинск, куда была эвакуирована из Москвы папина сестра.
На вокзале мама в последний раз накормила брата грудью, и мы отправились в путь. Ехали долго, в вагоне с медиками. Вместе с нами ехал популярный в те годы эстрадный куплетист-сатирик Илья Набатов. Он ходил по вагонам и пел раненым куплеты про смешных фашистов и как фашистской армии скоро придет конец. Меня брал с собой, так что я быстро выучила весь его нехитрый репертуар и тоже распевала про злобного дурака Гитлера, пытаясь утешать братишку, плакавшего без мамы.
В Челябинске нам выделили на троих одну узкую железную койку. Спали валетом: мы с братом с одной стороны, няня с другой. Вот кому там досталось: две детские и одна иждивенческая карточка (это няня-то иждивенец), кажется, по триста граммов хлеба каждому полагалось, да их еще отоварить надо исхитриться; брат маленький, ему молоко нужно.
Няня считала – Бог помог. Она была бывшая монахиня, папу вызывали в НКВД, когда он ее взял к нам, обвиняли, что устроил у себя гнездо служителей культа. Но наш робкий папа выдержал, не уволил няню, только велел ей сжечь фотографии родственников. Родственники у нее были опасные: один брат – царский прокурор, сфотографирован в прокурорском мундире, другой – офицер. Потом, уже после войны, когда с религией стало полегче, няня сердилась на папу и ворчала: «Всех родных заставил сжечь». Братья и сестры ее погибли в революцию.
В Челябинске нам помогла эвакуированная соседка: прикрепила наши карточки в городе (мы жили в пригородном поселке), отоваривала их там и привозила хлеб. Няня говорила, что будет молиться за эту Риту, чтобы она вышла замуж. Так оно и получилось. Рита считала – няниными молитвами.
В эвакуации мы прожили меньше года. Немцев отогнали от Москвы, и летом 42-го мы вернулись в Вологду. Там ничего не изменилось, воздушные тревоги каждый день. Я к ним привыкла. Привыкла к затемнению, к коптилке, к тому, что все время хотелось есть. Про малой кровью могучим ударом уже не пели. Война все длилась и длилась. Казалось, что так было и так будет всегда. Будет голод, холод и темень. Будут то в один, то в другой дом приходить похоронки.
А когда война кончилась, у всех, кто ее пережил, осталась одна мечта: чтобы больше никогда, никогда, никогда. Потому что знали: нет в войне никакой романтики. Никакого могучего удара на чужой земле. Удар и горе чужой земле – да, но и своей обязательно. Так получилось с Германией. Так получается со всеми.