Взрослые – и родители, и соседи – все вместе обнимались, плакали и смеялись. Кричали: «Победа, победа!» Фото © РИА Новости
Среди ночи вдруг заговорил репродуктор – висели такие черные «круги», похожие на глубокие тарелки, в каждой квартире. То есть не в квартире – отдельных квартир почти ни у кого не было, одна, в лучшем случае две комнаты – это и было жилье семьи. В жилье на стенке висел репродуктор, который никогда не выключался.
Радиоприемники, если у кого были (у немногих), с началом войны приказали сдать. После окончания войны вернули. Сейчас это кажется фантастикой. Впрочем, многое из тех времен кажется фантастическим. Например, почта работала лучше, чем теперь. Не только письма доходили (с печатью «Просмотрено военной цензурой»), но даже посылки. Продуктовые! Нам в эвакуацию в Челябинскую область в первый год войны дошла посылка от родителей.
Репродуктор был везде и у всех. Вещь первейшей необходимости: по нему объявляли военную тревогу и ее окончание. Тревоги кончились, репродуктор остался. В шесть часов утра звучали позывные, гимн, и начиналось вещание. А в двенадцать часов ночи объявляли: Москва, Красная площадь, бой часов Кремлевской башни – шорох шин, автомобильные гудки, гимн, и репродуктор замолкал до утра.
Я долго была уверена, что это шуршат шины и сигналят машины, проезжающие прямо сию минуту по Красной площади. Впрочем, редко такое случалось – меня укладывали спать гораздо раньше.
А тут вдруг репродуктор ожил в темноте и заговорил торжественным голосом. Что говорил этот голос, я со сна не сразу расслышала, но было понятно, что происходит что-то необыкновенно радостное.
Взрослые – и родители, и соседи – все вместе метались по нашей коммунальной квартире – обнимались, плакали и смеялись. Кричали: «Победа, победа!» А торжественный голос повторял: «Подписана капитуляция…» Мама достала высокую узкую бутылку, которую хранила едва ли не с довойны, так и говорила: «Вот будет победа, тогда выпьем». И выпили, и наверно, не только эту бутылку. Уже растягивал меха своей гармошки сосед дядя Боря Соколов. Играл он плохо, но от души. В большом общем коридоре плакали и пели, кажется, даже плясали. Я опять уснула.
Проснулась оттого, что прибежала моя подружка – рыжая Славка Иванова. Встрепанная, одна коса, как всегда, расплелась, и волосы из нее стояли дыбом. «Ты что, с ума сошла – мы ведь в школу опоздали!» Она все проспала – была одна, мать дежурила в больнице.
Славка, не надо сегодня в школу! Победа! И мы пошли гулять. Светило солнце, на улицах полно народа. Из репродукторов на столбах гремят марши. И всеобщее счастье.
Нашему двухэтажному дому повезло – ни к кому похоронка не приходила. Только у Писарницких, живших в маленькой комнате на первом этаже, бывших хозяев дома, с первых дней войны пропал без вести единственный сын. Они ни на что не надеялись – еврейская семья, евреев в плен не брали, сразу убивали. Но так как сын пропал без вести, ничего им не полагалось, никакого почета даже.
Сосед дядя Лева еще не вернулся с фронта и не узнал, что у его жены, тети Сони, жил некоторое время дядя Жора – выздоравливающий раненый из госпиталя, в котором тетя Соня работала. Ее дочки, Розка и Светка, говорили, что дядя Жора – папин друг. В сумерках этот друг и тетя Соня стояли в комнате обнявшись и пели: «В далекий край товарищ улетает…»
Может быть, из-за этой песни я считала, что дядя Жора – летчик. У него были усы кляксой, как у Ворошилова («товарищ Ворошилов, первый красный офицер»), он носил гимнастерку и портупею и очень мне нравился. Маме же все это очень не нравилось, и она запретила мне ходить к Светке и Розке. Почему, я не поняла – она не стала объяснять. Сказала: играйте у нас или на улице, а туда не ходи.
Рыжая Славка тоже не знала, что ее отец вернется из армии не к ним, а уедет жить в другой город со своей фронтовой подругой.
Не знала наша детсадовская воспитательница Елена Степановна, что ее удочеренную сиротку Ниночку после войны найдет вернувшийся с фронта отец. С одной стороны, хорошо – родной отец, с другой – Елена Степановна, всю душу в Ниночку вложившая, опять осталась одинокой.
Не только Елена Степановна взяла ребенка – ее подруга тоже удочерила девочку Лидочку. У той родители не нашлись. И в семье у нашей одноклассницы Нины Шарманкиной появился двухлетний мальчик Вова. У него тоже после войны нашелся кто-то из родителей.
Но пока все знали одно – Победа! И радовались. День Победы стал нерабочим только в 1965 году. Это прошло как-то мимо меня, потому что для переживших войну 9 Мая всегда самый главный праздник. А тот, самый первый день, точно объявлялся нерабочим. Москвичи – счастливые! – шли на Красную площадь. Там еще гигантский салют был вечером.
А мы в нашем «домотканом деревянном городке, где гармоникой по улицам мостки» (считается, что Константин Симонов писал это про Вологду), двинулись на местную площадь. Мостки – это тротуары из длинных досок. Мы прошли по этим самым мосткам мимо детской столовой, куда в школе по очереди давали пропуска на месяц. Мы с подругой Славкой обедали там два месяца – обед пополам. На первое суп по прозвищу «сопли» – зеленого цвета жидкое пюре, наверное, из горохового концентрата, на второе – ярко-желтый омлет из американского яичного порошка.
В детском санатории летом того же 45-го года давали по четыре крохотных кубика сахара – вместе меньше одного нормального куска рафинада. Сахар был, к огорчению, не очень сладкий. Американский. Говорили, из сахарного тростника. И иногда на завтрак – аккуратные ровные квадратики сала. Тоже американского. Еще существовала американская тушенка, но это уж была роскошь. Однажды на дне рождения у девочки из нашего класса нас угостили картошкой с этой тушенкой. Восторг!
Мы со Славкой встречали по дороге ребят из школы. Прошли мимо госпиталя, в который ходили давать концерты. Пели, как умели, стишки читали. Раненые умилялись, наверное, своих детишек вспоминали. Еще мы дарили им подарки. Самодельные. На кисете, который смастерила мама из куска подкладочного шелка, я вышила так называемым стебельчатым швом (самым примитивным) пятиконечную звезду. Криво. Мама меня ругала. В кисет положили пачку махорки, выданной по карточкам.
Когда после концерта мы пошли по палатам, я подарила этот кисет дядьке с висячими черными усами. Он посадил меня на кровать, гладил по голове и называл дивчатко. Даже прослезился слегка. Сейчас раненые, кто мог, грелись на солнышке. Вечером дома слушали салют по радио.
Это был, наверное, самый счастливый день в моей коротенькой жизни. И пусть потом было два голодных года, было много плохого. В том числе для фронтовиков. Но это потом. А пока – полное, абсолютное счастье. И каждый год 9 мая это чувство возвращается.