Советское прошлое – жизнь по ту сторону заданной реальности, но в ней было загадочное очарование. Фото РИА Новости
Сегодняшняя жизнь оказывается все больше пропитана ностальгией по советскому. Но было ли советское таким уж советским на самом деле?
В детстве я боялась Ленина.
К 100-летию вождя мы готовились всем детским садом. Разучивали песенку о том, что мы – самые счастливые дети в мире, потому что у каждого из нас есть добрый дедушка Ленин. Что мы все его любим. И его портрет висит на стене в каждом доме, в каждой семье.
Я-то думала, что дедушка у меня один, Святослав, Светик то есть, в честь которого, собственно, меня и назвали. И был еще другой, который умер давным-давно на войне. И вдруг – Ленин, какой-то «всешний» дедушка. Для общего потребления. Это было очень странно и путало мои сложившиеся представления о мире. И я почему-то не чувствовала к нему никакой любви. Я к нему вообще ничего не чувствовала. Но особенно напрягало, что у нас дома не висело его портрета, ни на какой стене. В нашей квартире на стенах не было вообще никаких портретов, только ковер.
А потом я догадалась, что Ленин – вампир.
В те времена дети, как известно, свободно гуляли во дворах, и в этом смелом эксперименте были предоставлены сами себе. Мы своим двором играли в прятки и в 12 палочек, а устав от беготни, усаживались за гаражами и делились друг с другом страшными историями. «В одном черном-черном городе жила…» Это был живой фольклор. Почти запретный. Девчонки, да и мальчишки немного постарше рассказывали что-то жуткое, отчего стягивало живот и было боязно потом возвращаться домой сквозь темный подъезд и страшно ложиться спать. С одной стороны, уже и тогда казалось, что они привирают. Но где-то в глубине души шевелилось холодящее: «А вдруг». Среди баек было несколько про портрет умершего дедушки на стене, который покидал свою раму по ночам и превращался в вампира, утаскивавшего спящих детей прямо из их кроватей. В некоторых версиях призрак выпивал у детей всю кровь, в других съедал, оставляя один скелет. В третьих дети просто бесследно исчезали, это было особенно жутко.
Портрет на стене? Ассоциация с Лениным в моей голове возникла легко, сама собой. Во дворе говорили, что вампиры никогда не умирают, их просто невозможно убить. А на улице недалеко от нашего дома висел плакат: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить». (Тогда я уже умела читать, тем более написанное на улице большими печатными буквами.) Все складывалось в общую картинку. И не лучшим образом. Мне казалось, что я разгадала страшную тайну. Которую никому нельзя рассказывать, даже маме. Вдруг она тоже любит Ленина, как все?
Когда я пошла в школу, многое стало по-другому. Ленин в нашем классе висел над доской, с прищуром, в галстуке в крупный горошек. Но мне уже было все равно. Символом вечности и бессмертия вместо Ленина тогда стала жвачка. В первый раз меня ею угостил одноклассник. Развернул облатку, отломил небольшой кусок и сказал: «Это бублегум». Кусочек показался божественно вкусным и никак не съедался. «Когда глотать?» – спросила я. «Никогда!» – торжественно сказал одноклассник. Это «никогда» поразило до глубины души. И показалось куда убедительнее бессмертия вампиров. Через несколько часов интенсивной обработки, правда, кусочек жвачки во рту превратился в мелкую крошку. Но это мало испортило впечатление.
А когда я впервые надула из жвачки пузырь, а затем мягко лопнула его, собирая языком пленку, – именно в тот удивительный момент я окончательно потеряла гражданскую невинность. Моя страна больше всего в мире производит чугуна и стали, добывает нефти и газа, строит мосты и прокладывает магистрали. Но почему в такой великой стране не умеют делать жвачку?
Заморская и душистая, разноцветная, разновкусная, в пластинках и шариках, она превратилась в мечту нашего поколения. И мы жевали всё вокруг. Соскабливали с водосточных труб гудрон, которым летом заливали крыши. Мусолили во рту комки из разноцветной бумаги. Варили часами пластиковые вкладыши от пробок из-под духов вместе с зубной пастой «Поморин». И ластики варили тоже. Но оказалась, что в ластиках содержится мелкое стекло, которое царапало язык.
Как-то наш четвертый класс победил на конкурсе военной песни и строя. Все старались показать свой ложный милитаристский запал. А мы искренне пели про любовь. «Письма нежные очень мне нужны, я их выучу наизусть». Это была понятная и легко объединяющая тема. «Только две, только две весны, ты в кино, ты в кино с другими не ходи». Топать в такт под такое было особенно задорно, окна в актовом зале дрожали, жюри было наше.
Но в старших классах мы пели уже другие песни – про Афганистан. В тех же дворах, под гитару. В Афган только-только начали забирать мальчишек на пару-тройку лет постарше нас. Это были песни про не вернувшихся. О таком не говорилось, просто пелось. «Пришел домой, не встретив первую весну. Пришел домой в солдатском цинковом гробу». Возникало ощущение, чем-то похожее на то, детское, – когда ты владеешь какой-то страшной тайной, о которой никому нельзя рассказывать.
На классном часе полагалось еженедельно проводить политинформацию. Дежурный политинформатор приносил «Науку и жизнь» или «Технику молодежи» и зачитывал что-то занимательное. Вся пропаганда казалась скучным делом и никого уже не интересовала. Никто вокруг не воспринимал ее по-настоящему всерьез. Советские ритуалы все еще существовали в избытке и соблюдались со скрипом, но это было чем-то вроде нематериального налога государству, принесением своеобразной дани. На самом деле его граждан интересовали совсем другие истории и идеи. Вот и «Тетрис» был придуман его создателем на комсомольском собрании.
Черные детские истории к тому времени переросли в черные анекдоты для взрослых, а затем и в черные стишки. А на улице вместо надписи «Вперед, навстречу коммунизму» появилось «Вперед, навстречу XXVI съезду КПСС». Бог коммунизма умер. Политическая риторика окончательно потеряла свою сакральность. А мы уже давно перестали читать то, что писалось большими печатными буквами.
«Материалы XXVI съезда КПСС» нас заставили купить в школе. Почему-то для урока географии. Книга из магазина «Пропагандист» еще не успела высохнуть после типографии, была совершенно мокрая, краска смазывалась под пальцами. Я ее сушила перевернутой на батарее. Все листы «материалов» стали волнистыми, а сама книга превратилась в эдакий пухлый фолиант. С текстом, уже тогда казавшимся совершенно бессмысленным. Система существовала, пока продуцируемый ею абсурд не достиг критической массы.
Главным было умение жить отстраняясь. Говорить не веря. Чувствовать не включаясь. Раскалывать сознание, чтобы сохранить определенную степень свободы. В этом было очарование, темное, в чем-то загадочное. Это была жизнь по ту сторону заданной реальности. По ту сторону абсурда. Она так и осталось – на темной стороне луны. Там, откуда не возвращаются.
Нижний Новгород