Колесики, приводы и винтики вокального мастерства прикрыты ажурным флёром.
Вокальные партии – Дмитрий Архипцев и Мария Бабалаева. Фото из архива Петра Хмельницкого
«Давай, давай, не проваливайся! Опирай, опирай! Постони, грудью, постони: а-а-а-ах, а-а-а-ах!» – вы можете подумать, что это бурлаки на Волге («этот стон у нас песней зовется») или еще бог весть чего неприличное. А это абсолютно нормальные рабочие команды на уроке вокального мастерства. «Нет, это не нота, это паровозный гудок: у-у-у-у, у-у-у!» – возмущенно восклицает концертмейстер Александр Петрович, выглядывая из-за нот и дергая рукой воображаемый шнур гудка. И вот ты уже ощущаешь, что там, где, по слухам, должна быть диафрагма (стальная, к слову, как наковальня), где звук должен свободно прорываться сквозь голосовую щель и уходить в купол ротовой полости, ноздрей, ушей и чуть ли не мозгов, постепенно накапливаются шум и ярость. Хочется разбежаться, хлопнуть что есть мочи нотной папкой по фортепиано, бросить все – а, гори оно синим пламенем!
Но тем не менее ты переносишь все в стоическом молчании, выпучивая глаза, гоняя внутри себя воздух и раздуваясь, как обиженная лягушка. Потому что вокализ, романс или ария, которые прикидываются мягкими пушистыми котятами, на самом деле – брыкливые, норовистые лошади, которых нужно ежедневно раз за разом подминать под себя, укрощать, вычесывать гриву, заплетая ее в косички, а иногда давать вкусную булку или сахарок. И при этом – они очень хитрые, заманчивые, обольстительные. Бывало, подмигнет тебе из-под шляпки вся из себя очаровательная, кокетливая песенка, вроде «Прелестница младая», или, наоборот, пошлет глубокий донный взгляд дама бальзаковского возраста: «Белой акации гроздья душистые». И вот ты уже в плену, уже завелся внутри маленький настырный органчик, с утра до вечера прокручивающий мелодию в мозгу. Разор-р-рю, не потер-р-рплю: нужно спеть, чтобы высвободить наружу, угомонить эти обольстительные и прилипчивые звуки.
Ага, спеть! Вот тут-то и начинается обман, в течение которого красавицы в декольтированных платьях, заполняющие ложи (или красавцы-гусары), вертят тобой как хотят. Уже после второго занятия, когда ты, уф, уломал-таки Александра Петровича («О, я хочу, хочу эту песню, она мне нравится, она передает состояние моей души»), когда нашли ноты с подходящей тональностью («Здесь тебе высоко будет, будешь пищать, а здесь нижняя до у тебя глухая – ее вообще не слышно, надо ноты транспонировать»), когда мелодии уже торжественно звучат внутри, как зачин Первого концерта Чайковского, и ты усиленно представляешь, как небрежно выходишь на сцену, твой голос то затихает, то уносится ввысь, переливаясь от контральто до колоратурного сопрано (а в зале непременно случайно собрались все любимые мужчины), вот тут-то и чувствуешь – было море по колено, а лужа по уши!
«Музыку я разъял, как труп!» – прекрасное, волшебное, отлично характеризующее этот этап выражение. Переливчатая, экзальтированная модница-песенка предстает перед тобой, как труп в анатомическом театре. Вопрос: кого-нибудь возбуждают кишки, кости, сердце или печень? Ответ: разве что некрофила либо кулинара, и то второго в профессиональном отношении. Итак, перед изумленными глазами и слухом – нотный скелет, с прыгающими молекулами нот, протянутыми вдоль строк мышцами, кровяными сосудами прочих музыкальных значков. Дыхания катастрофически не хватает из-за того, что забываешь его брать, и в конце фразы бьешься, как рыба об лед. Нужно не проговаривать песню, как актер, а нанизывать слова на цепочку, вытягивая их в тонкую нить кантилены. Ну, я тяну. Тянешь-тянешь, а про ритм-то забыла?
Но еще больше, чем воздуха, не хватает пресловутой опоры. И это совсем не шутка, что исполнение, скажем, партии в «Тоске» можно сравнить с трудом грузчика или с усилиями штангиста: только певец вместо штанги или гири должен поднять и, главное, удержать столб звука и через самую маковку (там, где, кстати, расположена чакра с неприличным названием «сахасрара») послать его в потолок. Кто-то из наших славных прим перед концертом похудел, и вот результат: не смог вытянуть партию. Итак, подъем, захват, и после высокой ноты, которая заполняет звоном голову, как в звенящем ведре, отдаваясь во всех уголках черепа, тревожа застарелый гайморит, ты стоишь и раскачиваешься, как пьяный альпинист, покоривший вожделенную вершину.
«Что ты нудишь?» – бурчит Александр Петрович. Ну вот, диафрагму держу, дыхание расставила, на си почти не пищу, стараюсь «прикрывать» сверху, чтобы не была резкой. Что же опять у меня не так?! «Нельзя все это петь так однообразно! Это не похоронный марш! В каждой песне есть свое настроение – вложи в нее хоть немного. Вот эту строчку нужно петь матово, как в туманной дымке, в следующей нужно ожить, встрепенуться, показать восторг, а эту нужно исполнять как бы в оцепенении, с ужасом». Я чувствую, что я уже не я, а большая черная туча, набухающая ливнем и готовящая разразиться молниями. Как сложить воедино этот распадающийся конструктор, этот карточный домик? Держать опору, следить за дыханием, выводить звук в голову, переводя «а» в «о», а «и» в «ы», вплетать слова в нить, но при этом четко их выговаривать, а вместе с конструированием механизма еще делать «обивку» и «лакировку» – пытаться передать настроение! Как говорят, догнать Савранского – это утопия!
Это всего лишь сон... после занятий вокалом. Иероним Босх. Музыкальный ад. Музей Прадо |
И еще один интересный момент: настроение нужно не переживать, а передавать. Оно должно быть отраженным, как образ в зеркале, как рисунок, скалькированный с оригинала, как эхо. Это именно тот случай сладкого обмана и божественного лицемерия искусства. Если начнешь переживать в реале – ничего не выйдет. Выпив водки, не сыграешь алкоголика: лучше всего его сыграл в «Любовь и голуби» непьющий Сергей Юрский. Да, все у певиц как по правде: лицо озаряется восторженной улыбкой, глаза горят, потом затуманиваются, в них проблескивает слеза – но это, несмотря даже на драйв и раж, все тот же самый отлаженный механизм, только маховые колесики, приводы и винтики скрыты под роскошным ажурным флером. Когда не знаешь, как «вложить настроение», помогает прослушивание произведения в исполнении корифеев. Эмоциональные ходы впечатываются в тебя, как следы в песок, но важно помнить: достаточно волны или дождя, чтобы все это расплылось и размылось.
В результате всех препарирований, рассматриваний под микроскопом и химических реакций на втором месяце занятий потихоньку начинаешь тихо ненавидеть все обожаемые романсы: слова навязают на зубах, как несладкая выжеванная жвачка, которую хочется плюнуть в урну; родные во время занятий расходятся по комнатам и тактично избегают вопросов: «Ну как?» Очень заманчиво петь в метро под шум поезда (прикрывая рот, чтобы не приняли за идиота), под шум пылесоса или воды в ванной, но это, увы, самообман – шум глушит ошибки. В этот период ненависти нельзя бросать песню, потому что еще пара недель (уже примерно знаешь этот момент) – и происходит «впевание»: ты чувствуешь, что слова, мелодия, паузы, крещендо ложатся в намытое русло, и любовь к ветреной красотке возвращается.
Через две недели концерт: «финишная прямая», на которой тоже можно «просесть». Это момент, когда ты несешь где-то внутри вазу чешского хрусталя, наполненную амброзией. Нельзя уронить или расплескать. Перезанимаешься – мелодия обрыднет, как реклама, недозанимаешься – исчезнет «упругость бицепсов». Не говоря уже о том, что на голос влияет погода, что и сколько ты съел на обед, поскандалил на работе или заслужил похвалу. Иногда распирает мысль: «Вот щас точно спою», – и получается в точности как у Джигарханяна. Перед концертом у всех свои настройки: одни слушают Карузо или Каллас, другие не слушают и вообще держат «обет молчания». Но, как ни изощряйся для концерта – термос с чаем, коньяк для смелости, очки, отброшенные прочь, поза Отелло или Риголетто, сценический костюм и отработанные жесты – все равно решающую роль в оживлении красавицы играют опыт, тренировка и удача.