Родина лектричества.
Фото автора
Деревня, хоть холодно и ни зги, а все одно – хорошо, свежий воздох!
Городским неврастеникам – тем все плохо.
Они спят долго, потом зевают, к полудню встают и сразу начинают грустить. Вот, мол, был в деревне последний петух, кричал по утрам, да и того съели, чтобы спать не мешал.
Если нет других развлечений, то неврастения и тишина – главные враги меланхоликов.
Об прошлом годе за деревню приехали карьерные грузовики и вырыли котлован. Теперь по утрам, словно голодный пес, ревут грузовики.
Однажды примчался на джипе начальник карьера. Черная мохнатая морда, а сколько ему лет – разве определишь? Дико вращал глазным белком, повращал и уехал.
А через неделю по деревне к карьеру потянули ЛЭП. Но деревне лектричества не досталось. Потому как в бумаге у председателя сельсовета напротив слова «трансформатор» в графе стоит галочка.
Лектричество в деревне жидкое. От него все электроприборы чахнут, у них развиваются чахоточные явления, активизируется кашель, они все взрываются, перегорают. Холодильники, как мамонты, вымирают, телевизоры светятся аспидным огнем, но ничего не показывают. Ни тебе новостей, ни ток-шоу, ни сексу.
И вот, протрезвев поутру в воскресенье, народ собрался на сходку: что делать-то? Почему нет лектричества? Как такое допустили? Доколе?
Старик Кукушкин жевал ртом воздух и курил цигарку, сплевывая в крапиву. Продавщица Ирина хитро щурилась, староста, похожая на гюрзу, ругалась с пенсионером Пугачевым, говоря, что карьер – благо. Будет карьер, и нам всем будет профит.
Гюрзу обозвали дурой и больше слушать не стали. Она обиженно замолчала, а сход предложил повесить начальника котлована на ближайшем суку.
Притихший, словно уснувший Кукушкин раскурил свою самокрутку и обдал собрание дымом, в чаду которого оно и пропало.
– Лектричество – оно, конечно, да! – начал самый активный из всех дачников пенсионер Пугачев во френче. – И повесить тоже неплохо. Но лектричества от этого не прибавится, надо идти в суд!
Народ зашумел, Кукушкин пару раз громко откашлялся и крякнул, а бабка Вера выпалила:
– Ёпэрэсэтэ!
На сем собрание и закончилось. Пошумели, решили засудить эту гаду и пошли водку пить.
– А если суд исковое заявление отклонит? – крикнул на прощание зять Петровича, который привез из Александрова унитаз и установил его на месте спаленной им зимой по пьяному делу бани.
– А тогда я заживо закопаю яво в котловане, – добродушно сказал Кукушкин.
Над котлованом солнце висит как дыня. Высохшая трава: шипованный татарник, иван-чай с бледными метелками и цвета увядшей мечты лепестками, простодушные ромашки, велюровые пуговицы пижмы, трепетная таволга, отливающая на солнце столовым серебром, – цепляют за ноги, ставят подножки.
Веселая тропка, удравшая куда глаза глядят от дороги, петляет до станции…
Деревенская дорога – словно судьба горькая. Изломанная, с выбоинами, канавой и лягушками в лужах.
Дорогу каждый год ремонтируют. Собирают деньги, грузовик высыпает камни, потом карьерный грейдер их выравнивает, отчего дорога напоминает вафельный торт с орешками.
Дорога готова, дорога разбита вдрызг, по ней можно только летать. Ехать нельзя.
Ёпэрэсэтэ!
Старый, желтый, как подсолнух, «Запорожец» летит без бампера, без руля на автостопе.
Одна половина – собачья будка, и оттуда изредка вываливается мохнатое обло стозевно и лаяй, палевое с проплешинами, как будто иногда его пользуют вместо щетки.
Стекло бликует на солнце, и, кажется, что за рулем никого, хотя должен быть – сын-внук бабы Веры.
Сына-внука Веркиного прокалило деревенское солнце, скорое на расправу, продубили злые весенние ветры. И теперь он совершает вояж от магазина дачного кооператива «Маяк» к прудику с камышами и испуганными до ужаса утками. По уткам из всех видов оружия начинают палить задолго до того, как наступает охотничий сезон. Поэтому утки появляются из-за зарослей ивняка изредка и ненадолго, как в тире.
Собачья будка на колесах подпрыгивает на ухабах, от тряски кажется, что в кабине не один сын-внук и обло, стозевно и лаяй, а три. И все они лают, прыгают и зыркают по сторонам в надежде кого-нибудь задавить или что-нибудь слопать или стырить.
В камышах и пруду кроме уток водятся сын-внук бабы Веры с дружбанами.
Раз – деревня, два – село.
Как Матаньку повело.
Напилася самогону,
Да и выпала в окно...
Высохшая трава цепляет за ноги, ставит подножки. Фото Евгения Никитина |
Пьют споро, не закусывая, а потом в скомканных и вытоптанных камышах остаются пустые бутылки, купальники и лифчики.
А сын-внук, едва выживший в этой ратной битве, смотрит на белый свет вывернутым на изнанку зрачком.
Ёпэрэсэтэ!
Сын-внук берет на «Маяк», баба Вера дремлет возле оконца, улыбаясь беззубой улыбкой.
Верка, известное дело, ведьма. Только тщательно скрывает это. Как-то раз один московский неврастеник видел, как она вылетала из окна с авоськой, в валенках, ватных штанах времен Великой Отечественной и в заправленной в штаны куртке по направлению к автолавке, что иногда возникает, словно из ниоткуда, возле неизвестного солдата. Ведьма мужа уморила. Муж бабы Веры был отчаянный тракторист, звали его Петром, он всю свою скоропалительную, словно козья ножка, жизнь копался в земле, на которой жил, неистово и рьяно. А однажды даже было окопался на огороде одного московского ханурика, который тискал рассказики по журналам. Хотя никто его туда, вестимо, не звал.
Стояла безотрадная осенняя ночь. Петр возвращался домой после работы усталый и хмурый, над деревней сиял огромный, как подсолнух, Сириус. Петр шел на его свет, Сириус висел, как обычно, над его огородом, над грушей, что рядом с туалетом, похожим на чемодан, который поставили на попа. Петр шел на автопилоте, но промахнулся, словно бесхозный метеорит. Хватились утром, а в огороде – туман, и сквозь туман, кажись, зверь какой диковинный, вроде слона. Но когда туман было рассеялся бледной кисеей, словно страница альбома, застрекотали цукаты, то оказалось, что это – Петр. Петра почти уже и нет, его засосало. Вызвали из Иванькова тягач. Тягач, матеря на чем свет Петра, Верку и деревню, примчался и выдернул трактор с Петром, который так и не проснулся. Выдернул, словно морковь с грядки.
Из тягача вышел мужик, густо заросший шерстью, и пропел:
На столе клопы сидели
И от солнца щурились.
Как Матаню увидали,
Сразу окочурились...
Зато теперь на месте падения трактора небольшой пруд с камышами и серой ондатрой! А Петр отлетал свое, нет его – пруд есть, а Петра след простыл. Но все – память о человеке, ёпэрэсэтэ.
Каждое лето вся бабина Верина родня справляет не то поминки, не то ее ебилей. Наверное, все же ебилей, поскольку все давно забыли сколько Верке лет. На ебилей по обыкновению приходит сосед со свекольным лицом, заросший густым жестким ворсом, пьянеющий, кажется, раньше, чем случается дойти до Верки, откуда она с удивлением взирает на улицу с репейной окантовкой. Говорят, в молодости она была красива. И тогда Верка выпрыгивает из окна и лихо отплясывает в сапогах всмятку возле магнитофона, который запитывают от того самого собачьего «Запорожца», без бампера, который бороздит бесхозные ныне деревенские поля, заросшие кашкой и осокой. Кажется, что рядом с нею танцует ее отцветшая, бедовая юность, раскрасневшаяся, задорная, озорная…
А уже сюда ближе, в перестройку, к бабиным Вериным рукам натурально прилипли общественные деньги на колодец. Прилипли так сильно, что уже отлипать никак не хотели, и как бы кто ни старался, а все одно – напрасно. Верка села на пару лет на цугундер за растрату казенного имущества, но быстро вышла по амнистии как ветеран труда.
И вот теперь ее сын-внук летит на кудыкину гору на желтом «Запорожце» без бампера и очень доволен тем, что все, кто еще жив, смотрят, разинув от изумления глаза, что все – ёпэрэсэтэ!
Деревня остается позади, и только печальный архангел Михаил выглядывает из развалин церкви по-над огородами. Грозный предводитель ищет глазами своего любимого петуха, а его съели, чтобы не мешал спать…