Здесь в третий раз арестовали поэта Ярослава Смелякова.
Фото автора
Плутая по старой Москве, то и дело натыкаешься на тот или иной дом, несущий в себе отголоски былого, давно отставшего времени. И сколько бы путеводителей ни брал я в руки, не найти в них того, о чем иногда хочется прочитать.
В неказистом старом доме № 38/1, что притулился на перекрестье Арбата и Спасопесковского переулка, 60 лет назад происходили драматические события. Теплым августовским вечером 1951 года в гости к поэту Ярославу Смелякову пришли его молодые коллеги Константин Ваншенкин и Евгений Винокуров.
Однокомнатная квартирка Смелякова была такой маленькой, что кухня в ней не помещалась. Газовая плитка, и та стояла в коридоре, на ней и готовила жена поэта, Евдокия Васильевна (известная в писательских и иных кругах как Дуся).
Просидели долго, читая стихи, уговорили три бутылки. Когда их не хватило, раскупорили стоящую на окне бутыль-четверть со смородинной наливкой. Как вспоминает Ваншенкин, Смеляков «был словно чем-то озабочен, расстроен, но пытался отвлечься, попросил нас почитать стихи┘ Время от времени подходил к распахнутому окну и вглядывался в темноту». Что он мог там увидеть, разве что силуэт храма Спаса на Песках, который угодил на поленовский «Московский дворик»?
Смеляков попросил Винокурова: «Посмотрите, там, напротив, никого нет на крыше?» Винокуров высунулся из окна, а Смеляков сказал ему: «Только не блевать!» Винокуров обиделся – его ведь даже не тошнило, а из окна он никого не увидел.
Ваншенкин и Винокуров покинули дом в Спасопесковском уже затемно. А потом в квартиру Смеляковых пришли незваные гости, и в карманах у них была не водка, а ордера на арест и обыск. Хозяина квартиры они забрали с собой.
Было ли это неожиданностью для Смелякова? Похоже, что нет. Незадолго до ареста Смеляков сказал жене: «Скоро меня посадят». Причиной плохого предчувствия послужила несдержанность Смелякова. Однажды, будучи в подпитии, он подсел к двум малоизвестным поэтам, один из которых прочитал Смелякову свои стихи о Сталине. А Смеляков возьми и ляпни: «Почему у тебя о Сталине плохие стихи, а о Ленине хорошие?» Этого было достаточно, чтобы два поэта-собутыльника написали на Смелякова донос. Почему сразу оба? Дело в том, что если бы один из них промолчал, то из свидетеля сразу бы превратился в обвиняемого за то, что не донес.
В то время хорошей привычкой было хранить в доме чемоданчик со сменой белья и тем, что может понадобиться, когда такой вот глубокой ночью настойчиво позвонят в дверь. Но дело было даже не в чемоданчике. Смелякова взяли в третий раз. И уже в последний. Ведь срок ему дали на всю катушку – четвертак (двадцать пять лет), после чего уже не возвращаются.
О чем думал Смеляков, вновь оказавшись пассажиром черного воронка? Вспоминал ли, как приехал в Москву, где в 1932 году вышла его первая книга «Работа и любовь»? Интересно, что он сам же ее и набирал в типографии, где работал тогда. Комсомольский поэт Смеляков воспевал новую Москву, нарекая ее «городом весенним, звонкотрубым, на пороге солнечных времен». А по улицам Москвы ходили герои его стихотворений: и «хорошая девочка Лида», и «Любка Фейгельман», и те, к кому он обращался в самом известном своем стихотворении:
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану.
Обращусь я к друзьям┘
Было у него два закадычных друга-поэта: Павел Васильев и Борис Корнилов. Сгинули они в мясорубке сталинских репрессий. А Смелякову повезло – он выжил, правда, лучшие годы своей жизни провел за колючей проволокой. Первый раз взяли его в 1934 году; узнав об убийстве Кирова, он неосмотрительно заметил: «Теперь пойдут аресты, пострадает много невинных людей» (Евгений Евтушенко называет иную причину: «Смеляков публично справил малую нужду на портрет Сталина»). Выпустили поэта в 1937 году, когда многие шли в обратном направлении.
После освобождения он пришел к функционеру Союза писателей Ставскому. Тот приободрил Смелякова, сказал, что поможет устроиться в заводскую газету, а еще поделился злободневной проблемой: нужно вот срочно посадить Васильева и Корнилова, чем он сейчас и занимается. Как вспоминал Смеляков, услыхав это, он сидел «ни жив, ни мертв».
Он продолжал писать, но времени до новых тяжелых испытаний оставалось немного. В 1941 году Смеляков ушел на фронт, а вскоре попал в плен, причем в финский. Интересно, что в изданном в 1943 году сборнике стихов, собравшем произведения лучших, по мнению цензуры, на тот момент советских поэтов, помимо стихов Ахматовой и Пастернака есть и стихи Смелякова.
Возвратившись из плена, Смеляков опять угодил в лагерь, где его несколько лет «фильтровали». Вместе с ним сидел и брат Александра Твардовского, Иван. После лагеря Смелякову въезд в Москву был заказан. Работал он в многотиражке на подмосковной угольной шахте. В Москву ездил украдкой, ни в коем случае не ночевал.
Но благодаря Константину Симонову, замолвившему слово за Смелякова, ему удалось вновь воскреснуть. Вскоре его уже печатал «Новый мир», а в 1948 году вышла книга «Кремлевские ели». Он писал правильные стихи. В переполненных патетикой стихотворениях «Наш герб» и «Мое поколение» нет и намека на пережитые автором горести. Все как будто бы шло хорошо. Смеляков активно работал, зарабатывал в основном переводами национальных поэтов. Его часто можно было встретить в ресторане ЦДЛ... Но все опять сорвалось в тот злополучный августовский вечер 1951 года.
На следующее утро, зайдя в «Литературную газету» к Семену Гудзенко, Константин Ваншенкин узнал от него, что «ночью взяли Ярослава». Опытные люди пояснили, почему Смелякова взяли только после ухода Ваншенкина и Винокурова – с ними пришлось бы возиться, вносить в протокол.
А Смеляков вскоре оказался «в казенной шапке, в лагерном бушлате, полученном в интинской стороне, без пуговиц, но с черною печатью, поставленной чекистом на спине». Эти строки были написаны им в 1953 году, в заполярной Инте, печально прославившейся своими лагерями. Упоминаемая черная печать – это лагерный номер Смелякова: Л-222.
Смеляков сидел вместе с будущими сценаристами Дунским и Фридом (их «преступления» тоже связаны с Арбатом – они якобы хотели покуситься на жизнь товарища Сталина, проезжавшего здесь; правда, их окна выходили в переулок, но следователей это не смутило). В их памяти Смеляков «остался тонким, тактичным и, даже больше того, нежным человеком». В лагерной многотиражке «Уголь стране» он вел своеобразный семинар поэзии для заключенных. Просидел Смеляков до 1955 года, возвратившись домой по амнистии (еще не реабилитированный), в огромном потоке освобожденных из тюрем людей: «До Двадцатого до съезда жили мы по простоте безо всякого отъезда в дальнем городе Инте┘»
Смеляков вернулся в уже пустую квартиру (жена Дуся заочно развелась с ним, выйдя замуж за жокея московского ипподрома Бондаревского). Зато к нему вновь пришли Ваншенкин с Винокуровым, и Ярослав Васильевич стал вспоминать тот августовский вечер 1951 года «с необыкновенной точностью, с хмурой веселостью, с какой-то мрачной наивностью».
Больше Смелякова не сажали. Он много писал, печатался, «и стал теперь в президиумы вхож». Как запоздалый жидкий дождичек, что без пользы льется на раскаленную солнцем землю, посыпались на Смелякова ордена и прочие государственные отметины. За сборник «День России» (1967) ему дали Госпремию СССР.
Умер Смеляков еще нестарым человеком, месяц не дожив до шестидесятилетия. Не прибавила здоровья Ярославу Васильевичу ни новая жена, ни новая квартира на Ломоносовском проспекте, ни бывшая фадеевская дача, на которой он жил в Переделкине. А наиболее пронзительные стихи увидели свет уже после его смерти, в перестройку. И среди них выделяется одно – о его первом следователе:
В какой обители московской,
в довольстве сытом иль нужде
сейчас живешь ты, мой Павловский,
мой крестный из НКВД?
┘
Я унижаться не умею
и глаз от глаз не отведу,
зайди по-дружески, скорее.
Зайди. А то я сам приду.
Кажется, что все круги ада прошел этот человек: война, плен, лагеря, но не утратил человеческого достоинства. Была бы моя воля, установил бы на этом арбатском доме памятную доску с такими словами: «Здесь в третий раз арестовали поэта Ярослава Смелякова». Чтобы не забывали. И поэта, и его время.