Он считал себя прежде всего поэтом. В. Россинский.
Портрет И.А. Бунина. 1915 г.
Согласно календарям, недавно (8 ноября) был день памяти первого российского лауреата Нобелевской премии по литературе Ивана Бунина. Классик, вошедший в литературу во времена Чехова и Короленко, друживший с Горьким и Куприным, в итоге стал символом эпохи Платонова и Замятина. В автобиографических заметках он напишет: «Много! Да, уж слишком много дала нам судьба «великих, исторических» событий. Слишком поздно родился я. Родись я раньше, не таковы были бы мои писательские воспоминания. Не пришлось бы мне пережить и то, что так нераздельно с ними: 1905 год, потом Первую Мировую войну, вслед за нею 17-й год и его продолжение, Ленина, Сталина, Гитлера...»
Советская власть не любила Ивана Бунина. Он щедро платил взаимностью. Впрочем, и весь окружавший его литературный мир он не принимал вполне открыто. Полагая, что мир литераторов гниет и варится в собственном соку, а правы лишь те, кто всю жизнь читает только Коран, Веды и Библию. В своих редких литературно-критических выступлениях он не переходит на личности, он с них начинает. А характеристики собратьев по перу в его воспоминаниях резки, безапелляционны и ярки до кинематографичности. Кузмин «раскрашен, как труп проститутки». «Морфинист и садистический эротоман» Брюсов похож на купца – «Тайный рыцарь, Кормщик, Зеленая Звезда» выглядит как «гостинодворец с тугой скуласто-азиатской физиономией». Хлебников увлечен игрой в помешанного. Бальмонт смешон в самолюбовании – на людях рассказывает, как читал свои стихи Толстому и старик будто бы «ловко сделал вид, что ему не понравилось».
Маяковского Бунин рисует оголтелым хулиганом с корытообразным ртом, извилистыми жабьими губами, называет «площадным шутом», вспоминает его гимназическую кличку Идиот Полифемович. «Он недаром назвал себя футуристом, то есть человеком будущего: он уже чуял, что полифемовское будущее принадлежит несомненно им, Маяковским┘» – размышляет Бунин в апреле 1917-го во время последнего в своей жизни приезда в Петербург. «Слишком много чести было бы вам!» – ответил он Маяковскому на открытии выставки финских картин, где собрался «весь Петроград» во главе с тогдашними министрами Временного правительства, когда тот спросил: «Вы меня очень ненавидите?»
Блока, поющего осанну революции, Бунин просто называет глупым и высмеивает кажущуюся ему лубочной народность поэмы «Двенадцать» («Двенадцать» есть набор стишков, частушек, то будто бы трагических, то плясовых, а в общем претендующих быть чем-то в высшей степени русским, народным»). Хотя вполне разделяет и неоднократно цитирует прозаические высказывания поэта о том, что старая русская власть опиралась на очень глубокие свойства русской жизни, «заложенные в гораздо большем количестве русских людей, чем это принято думать по-революционному». К этим мыслям Бунин вернется, когда и сам возьмется за хронику окаянных дней и будет считать недели «со дня нашей погибели».
Злой, желчный, беспримерно талантливый, аристократично красивый, любящий женщин и бесконечно гордый своим шестисотлетним дворянством, Бунин с самого начала творческого пути стоит в стороне от литературных течений своего времени, стремится отмежеваться от новорожденного символизма, не принимает участия в теоретических распрях. Декадентов, футуристов, мистических анархистов, аргонавтов и прочих он не отделяет друг от друга и называет не иначе как «истериками, юродами и помешанными». И все же в непризнанные гении сам Бунин не годится. Несвоевременным он был лишь потому, что казался нарочито старомодным в те годы, и еще потому, что мечтал родиться веком раньше. Его печатают, критика не обходит вниманием «красивое дарование», даже промарксистские издания прочат ему большое будущее – конечно, при условии большей благосклонности молодого автора к социальным вопросам. Его талант венчала академия, в 1933 году он же войдет в историю как первый российский писатель – лауреат Нобелевской премии.
Он не воспринимал ничего абстрактного. Если верить Нине Берберовой, Бунин чрезвычайно раздражался, когда кто-то в его присутствии заводил философские разговоры. Быть может, поэтому категории добра и зла в его прозе заменяет противостояние красоты и уродства, которое, по Бунину, древнее, важнее и загадочнее. Правда, в его художественном мире красота никого и ничего не спасает. Этики нет, есть только эстетика, ибо нет ничего внешнего, что не являлось бы выражением внутреннего. Живая жизнь для него интереснее, сложнее, чем туманные символы или любые другие химеричные построения, отвлеченные идеи, на живую жизнь не опирающиеся. Когда одна такая идея, взятая на щит миллионами, навсегда разрушит жизнь, которую он так любил, ему останется только память. И ирония: «Как не позавидовать нашему праотцу Ною! Всего один потоп выпал на долю ему. И какой прочный, уютный теплый ковчег был у него и какое богатое продовольствие┘ Вышла, правда, у Ноя нехорошая история с сыном Хамом. Да ведь на то и был он Хам. А главное: ведь на весь мир был тогда лишь один, лишь единственный Хам. А теперь?»
Он считал себя прежде всего поэтом. Нет поэзии и прозы – ибо вся проза есть поэзия. Утверждал, что любой свой рассказ мог бы написать стихами. Современники же, ценя его как прозаика, к стихам относились снисходительно, отдавая должное их классичности и академизму. В 1887 году молодой Бунин читает свои стихи на вечеринках Товарищества южнорусских художников в Одессе, но популярностью они не пользуются, в них, по словам его друга художника Петра Нилуса, «не было гражданской скорби, они были наивны и благородны – качества доступные не всем».
В воспоминаниях Георгия Адамовича читаем: «Прозой мы вообще интересовались мало. Стихов Бунина мы недолюбливали: их в нашем кругу, среди друзей и учеников Гумилева, не полагалось любить». И даже Горький, обычно щедрый на похвалы начинающим литераторам, о стихах Бунина высказывается сдержанно: «Стихи – хорошие, вроде конфет от Флея или Абрикосова».
Напротив, весьма разборчивый в чтении Владимир Набоков в 1929 году, рецензируя книгу избранных стихов Бунина, напишет: «Когда-то, в громкие петербургские годы, их (стихи Бунина) заглушало бряцанье модных лир, но бесследно прошла эта поэтическая шумиха – развенчаны или забыты «слов кощунственные творцы» и странным кажется, что в те петербургские годы не всем был внятен, не всякую душу изумил голос поэта, равного которому не было со времен Тютчева».