За любой опыт надо платить.
В августе 1991 года мне полагался отпуск, который я проводила на даче под Москвой. И вот в шесть утра позвонил приятель, и мы - да, услышали "Лебединое озеро". После чего выскочили на машине к Минскому шоссе и увидели танки, движущиеся к столице. Стояли у Белого дома, волнуясь, переживая с полной искренностью.
Об этом достаточно говорено. Ничего нового сообщить не могу. Разве то, что, на мой взгляд, в очевидной опасности проще и консолидироваться, и чувствовать себя порядочным человеком, а вот когда ясно, кто победил, случаются неожиданности не только с окружающими, но и с тобой.
Ситуация, когда честные, благородные наличествуют по одну сторону баррикад, а по другую - отпетые злодеи, не всегда однозначна. Как бы все ясно, но вдруг возникает чувство неловкости и почему-то растет. А потом настигает стыд, и хотя время прошло, не получается от него отделаться. Так случилось со мной.
Помню, я примчалась в редакцию "Советской культуры", официально числясь в отпуске: зачем, спрашивается? Но сердчишко забилось, увидев, что на стоянке полно машин: опоздала? Один ракурс: "победа за нами!" И другой, в тот момент не отчетливый, а на самом деле правдивый: а где же, дура, ты?
Ясно - в газете никто не работал. Но и в комнатах, и в коридорах народу набилось, не протолкнуться. Тут я сообразила, как без связей, симпатий, за кофе, в курилке наработанных, может вдруг сделаться неуютно. Меня, правда, не сторонились. Ничья, но и не чужая, не опасная. Поэтому моего присутствия не стеснялись, обсуждая то один план, то другой.
Ну что, я отметилась, так сказать, и отправилась восвояси. Без особых прозрений: в такого рода делах и до того обходились без меня. Но ошиблась: мне тоже нашлась роль, и, можно сказать, ключевая. Сродни той, что была принята повесившимся в Гефсиманском саду.
Предложение я выслушала, не удивившись. Верно, накапливалось исподволь, что когда-нибудь коллектив достанет и меня. Час настал. Мне, именно мне, вменялось сообщить главному редактору просьбу, чтобы он сам, добровольно, подписал отречение, то бишь заявление об уходе с поста.
"Хороший мужик, - я услышала, - но понять должен: ведь из бывших он, цэковец. Не хочется грубо, и ты тут должна деликатность проявить. Газета - вот что самое важное, и для него тоже. Тут нажми, взови к лучшим чувствам. Без смены руководства мы все пропадем".
Собрание общередакционное было назначено на десять утра, а уже в девять я сидела в приемной, как бы обдумывая предстоящую речь, а на самом деле пребывая, одеревенев, в полной тупости.
"Хороший мужик" ни душевно, ни внешне не пробуждал моего интереса, и, встретившись на улице, я бы, пожалуй, его не признала. У него в кабинете не смотрела ему в лицо, а только в текст, где его карандаш гулял, строчки, абзацы вымарывая. Если с его стороны оттенок покровительства и просачивался, то скрипучий голос, хмыканье мешали мне это уловить. Да и знала я такую породу людей, такую выучку, когда все эмоции если не уничтожены, то настолько обузданы, что кажется, их нет вообще.
С Валей-Людой, Верой из машбюро у меня было больше общего, чем с ним, уезжающим обедать в ЦК, хотя в газете два буфета имелось, для "бар" и для "челяди", но в ЦК лучше, конечно, кормили. Да и что там, хотя в коллектив здешний я не вросла, но за двадцать лет сжилась и с этим зданием мрачноватым, и с остановкой троллейбуса, с деревьями в проходном дворе... Такие мои не то чтобы мысли, а настроение скорее оборвал вскрик Вали: "Ой, в аварию попал! В служебной-то машине отказали, сам сел за руль и врезался! Позвонил, что опаздывает к собранию, но чтобы ждали".
И ждали. Когда вошел, в кепке, в топорщившемся плаще, я его не узнала. Взмокший, красный. Меня подтолкнули следом за ним в кабинет. Нас было четверо, делегированных, но говорить предстояло мне.
Сидеть или встать? - вот что меня занимало. И тут он взглянул затравленно, учуяв, верно, как зверь, с чем мы пришли. "Погодите, - пробормотал, - тут, знаете, с дачи еще выселяют, к вечеру надо освободить. Не знаю, за что хвататься. - Помолчал. - И как сказать, объяснить внучке┘"
Все молчали, потупившись. Но мне некуда было отступать, я обещала, взяла на себя обязательства - и отчеканила все, как по писаному. Он сказал: "Понял, дайте подумать. Увидимся на собрании, верно, собрался уже народ".
Конференц-зал гудел, только места, где начальство обычно рассаживалось, оставались пустыми. Вошли разом, строем, "хороший мужик" впереди. Объявили повестку дня, обсуждался вопрос за вопросом, как ни в чем не бывало. И президиум, и аудитория, будто сообщающиеся сосуды, обо всем, что ли, договорились? Не ворошить, забыть, простить все друг другу. И не было тех трех дней в августе, вообще не было ничего.
Я это, еще не осознав, почувствовала. И вскипела. На собрании выступать никто меня не уполномочивал, тут уж была моя собственная инициатива. И с каждой фразой ощущала кожей, как сидящие рядом отстраняются от меня, словно от зачумленной. Но меня понесло, и то, что с трудом выжималось в кабинете, тут, как картечь, вылетало стремительно, беспощадно. Ко всем, и к самой себе.
А после услышала то, что, видимо, заслужила. Возмущение, как человек, столь многими привилегиями пользующийся, чьи материалы забили газету, да на целые полосы, смеет такую неблагодарность выказывать, без стыда, у всех на глазах... Оратор сменял оратора в абсолютном единодушии, точно сговорившись.
"Ну что ж, - я сказала, надеясь, что не все различают, как у меня стучат зубы, - в таком коллективе я не останусь". И донеслось скрипучее: "Пожалуйста, можете написать заявление об уходе, мы ваше желание удовлетворим".
Вскочив, выбежав из зала, подождала немного за дверью, но вслед за мной не вышел никто. И вдруг наступило облегчение. Почти эйфория: ничья я, снова ничья! Сбегала по лестнице с пятого этажа, ликующая идиотка. А может быть, нет: наоборот, может быть. Ведь опыт любой, даром, из чужих рук не дается. За него надо самому заплатить.
Но занятно, чем эта история, случившая 12 лет назад, завершилась. "Хорошего мужика" в итоге отправили на пенсию, и я с ним теперь беседую по телефону. Такая вот надобность возникла. Звоню из Штатов, где живу, и он скрипуче, все так же хмыкая, говорит дельно, толково то, что мне не всегда приятно, но полезно услышать.
А главным редактором газеты, теперь называющейся "Культурой", стал мой друг, с которым мы сдружились семьями. Люблю его, но печататься там не могу, не хочу.
Почему - затрудняюсь сказать. В это вникать как-то все еще неприятно.
Денвер, США