ГОСТЕЙ все мы любили. Но особенно, наверное, бабушка: ведь ей приходилось еще и кормить их. А нам - только разговаривать. Правда, если гости - взрослые, я должна была лишь отвечать на вопросы (когда меня спросят о чем-нибудь неинтересном: например, как я учусь), а вообще-то - молчать ("не перебивать старших", не вмешиваться в их разговор) и прилично вести себя за столом.
"Что-то давненько гости к нам не захаживали..." - иногда говорила бабушка. И добавляла: "С чего ж бы это им сидеть по норам?" Это значило - она выясняла: а вдруг кто-то с кем-то поссорился, то есть "испортил отношения", потому что ссорятся только дети. А когда она на улице встречала знакомых, то, прощаясь, приглашала: "Пожалуйте к нам в воскресенье. Жива буду - пирожками с капустой угощу!"
Пирожки с капустой - да с чем бы то ни было! - это был серьезный соблазн. Потому что бабушкины пирожки сами таяли во рту. А когда кто-нибудь из гостей удивлялся, как это они так замечательно у бабушки получаются, она объясняла загадочно: "С молитвой!"
Я любила взрослых гостей потому, что это значило: даже мама (не только бабушка с папой) будет дома. А не на работе. Целый вечер - дома, а не когда я уже сплю и не знаю, что она наконец вернулась из своего института... К тому же, это значит, что мама наденет свое лучшее платье. Оно очень мне нравится. Оно нежно, не сильно пахнет духами, и я иногда нюхаю его, одиноко, без мамы, висящее в шкафу. Темно-синее, чуть шелестящее, из довоенного файдешина, который, по мнению бабушки, "благородней, чем крепдешин, хотя и похож". И мама приколет к этому платью васильково-синюю брошку из эмали, светящейся изнутри, на которой лежит кудрявый серебряный цветок хризантемы. Я буду смотреть на маму и гордиться ею. И, конечно, внимательно слушать, что взрослые говорят, а если они будут пить вино, как бывает в большой праздник, а вернее - бабушкину наливку, которая зябнет в высокой тусклой бутыли на окне, то мне дадут из нее горстку "пьяных вишен", вкусных-превкусных. Они такие душистые, сочные, что я обычно тяну свое блюдечко за добавкой. А мама тогда качает головой и говорит: "Лучше съешь яблоко". Хотя чем это лучше? Яблоко мне и так дадут на завтрак в школу. А "пьяных вишен" я не увижу долго-долго, пока опять не придет много гостей, чтобы с чем-нибудь друг друга поздравлять.
Рыжик тоже любит большие праздники. Например, Пасху или 7 Ноября. Поначалу он, точно как я, смущается многолюдством - но предусмотрительно не уходит из комнаты. Во-первых, ведь скоро все начнут хвалить его и говорить: "Ах, какой кот!", а он станет жеманничать, как считает бабушка: то давать, то не давать себя погладить. А главное - вся комната будет пахнуть едой, и чего только Рыжику не перепадет: такого, что не бывает в будни. "Вишь, прямо осоловел от еды!" - скажет потом бабушка, глядя, как он устраивается на письменном столе, который сейчас, в праздник, никому, кроме Рыжика, не нужен. Укладывается на бок и вытягивает все свои лапы, похожий на длинную рыжую лису на прилавке в магазине "Меха". "Ну и котище!" - опять скажет кто-нибудь, и я даже опущу глаза, потому что, когда хвалят Рыжика, мне кажется, это немножко относится и ко мне: ведь он - лучший мой друг. Он и Флора, с которой я сижу за одной партой и ни с кем не провожу больше времени, чем с Флорой и Рыжиком, которые оба знают все мои огорчения и секреты и никогда никому не выдают их. "Честное пионерское!" - шепотом клянется мне Флора (мол, никому не скажу!), а Рыжик смотрит на меня большими круглыми черными глазами, и ушки его чуть подрагивают от моих жалобных или виноватых слов. "Наперсник!" - догадалась однажды бабушка, что я секретничаю с Рыжиком, если нет Флоры. И сказала это насмешливо. А потом объяснила, что перси - это, по-старинному, грудь, на которую припадают поплакаться. "Или похвастаться!" - добавила она. К тому же, сказала, что у Рыжика грудь - "чисто персикового цвета". Живых персиков я не видала, они у нас не растут, но это, конечно, очень красивый, теплый такой цвет. Цвет наперсника... А вот насмешничать бабушке ни к чему бы. Ведь однажды, входя в комнату, я услышала, как она сама, досказывая про что-то Рыжику, вздохнула: "Ну да что там! Сам же видишь, как они ко мне относятся..." Рыжик ничего не ответил. И даже невежливо зевнул. А кого имела в виду расстроенная бабушка, я не знаю: нас с папой? или соседей? или, может быть, гостей?.. Нет, гости-то хорошо к ней относятся и радуются, когда ее видят. Ведь она всегда говорит им: "Кушайте! кушайте!" И кому же это не понравится, если она так вкусно все жарит и печет? "Совсем не потому! - думает, однако, мама. - А потому, что твоя бабушка - сердечный человек. И мудрый..." Маме обидно, что я так понимаю гостей и бабушку. "Дорого не угощенье, а обращенье!" - сказала она. Но тут и сама бабушка не очень согласна. "Все важно, - поправила она. - И обращение, и угощение". И угощение, считает она, не должно быть "все - из магазина, готовое". Своими руками, говорит она, нужно и замесить, и испечь, и изжарить. И по-своему засолить огурцы или, например, помидоры. Или замариновать крохотные шляпки маслят, положив туда черносмородинные и вишневые листики, которые припасаю я, прося в чужих палисадниках: "Можно мне сорвать... для бабушки... для маринада?" "Можно", - обычно говорят мне, и я приношу домой душистую стопку - десять или двадцать росистых листиков. Своими руками... В этом, когда сам делаешь или хотя бы приносишь то, что нужно, - знак уважения к гостям, объясняет бабушка. "Ну, и экономия, конечно", - застенчиво добавляет она. Но главное, главное, по ее мнению, - что "душу, то есть труд и искусство, вложить надо в то, чем потчуешь гостей". "Ну, а в магазине, готовое, они сами себе могут купить, - говорит бабушка. - Конечно, если деньги есть... Но можно ли сравнить?" - тут же и морщится она. "A разве в магазине все - невкусное?" - спрашиваю я и думаю про большой торт с розовыми и белыми розами из крема, каким угощали нас, детей, у Ляли Сурман, когда мы пришли к ней на именины. И про такую поджаренную смуглую колбасу с чесночным духом, которая называется "украинская домашняя", хотя куплена в магазине. "Я тебе - про душу, про уважение к гостю, а ты... Бог знает, чему завидуешь! - сердится бабушка. - Вот праздник придет, заставлю тебя и картошку чистить, и тесто месить. Между прочим, это... 7-е ноября... уже на носу!"
Тесто месить я не умею, а умею только взбивать большой деревянной вилкой яичные белки, чтобы они стали как пузырящаяся, сверкающая пена. Но говорю бабушке: "Хорошо". Потому что ведь такой разноцветно-кремовый торт, усыпанный розами, как был у Ляли Сурман, никто все равно не купит. "Может, еще в ресторан тебя повести?" - съязвила на этот счет бабушка. И стала вполголоса считать, сколько гостей ожидать надо на 7 ноября. "Иван Трофимович, Сергей Дмитриевич, - вспоминала она, - Василий Степанович, Анна Львовна, Поликсена Константиновна..." Но дальше я не вслушивалась, потому что и так знала, что гостей будет много. Что придут они прямо с демонстрации, на какую меня-то возьмут только 1 Мая, когда будет тепло, а сейчас мне придется сидеть дома вместе с бабушкой, помогать ей... "своими руками"... и узнавать лишь по радио, как весело там, на улице, как гремит песнями алый от флагов Крещатик, и ждать, когда и усталые, и румяные от студеного ветра гости начнут звонить в нашу дверь. "Голодные!" - первым делом предвидит бабушка и прикидывает, сколько чего приготовить надо, чтобы всем понравилось и на всех хватило. "Пиши! - говорит мне бабушка. - Меню". И тут я сама начинаю подсказывать ей ее "коронные" - так все называют - блюда. И, перечислив непременные винегрет, форшмак, "заливное по-польски" (это такая рыба, видимая, как в аквариуме, через прозрачное, как в холодце, с травинками петрушки желе), я советую: "Бабушка, а ты сделай вареники с вишнями!" "Да где же вишен теперь возьмешь? - удивляется бабушка. - Не лето же..." "А ты с "пьяными вишнями" сделай", - говорю я, очень довольная своею сообразительностью. "Вот дитя!.. С малых лет в пьяницы уже готовится! И слушать тебя не желаю!" - возмущается бабушка, вместо того, чтобы обрадоваться: ведь получились бы пьяные вареники! Но когда я объясняю ей это, она отвечает: "Даже на хуторе близ Диканьки, обрати внимание, до пьяных вареников не додумывались. А уж там чего только, добродии те, не ели!.." И мы обе, мне кажется, переносимся мыслями в Диканьку, волшебную, и смешную, и вкусную, всю уставленную кринками со сметаной и пчелиными ульями, меж которых ходит Рудый Панько... Бабушка-то там бывала, а я только мечтаю о ней, узнанной из моей любимой книжки, и не верю, что все, о чем рассказано там, было "очень давно", а теперь, после войны, как думает бабушка, "может, одни головешки от Диканьки той остались". Наверное, бабушка просто разгрустилась. От того, что ей столько работы предстоит к 7 ноября: и на Бессарабский рынок, то есть привоз, где теснятся подводы, несколько раз сходить со мной, и столько потом всего перемыть, перечистить, нарезать, до ночи не выходя из кухни, где у каждой соседки что-то будет париться, и кипеть, и скворчать, потому что у всех ведь забота об угощенье на праздник: ведь почти же ко всем придут свои гости, пусть не столь многочисленные, как у нас. "Кому праздник, а кому - черный рабочий день..." - говорит вдруг бабушка. "Красный, красный рабочий день! - спорю я. - Посмотри, он же красным написан в календаре!" И бегу к отрывному календарю, чтобы показать бабушке. "Знаю, знаю", - машет она рукой. А потом с удивлением смотрит вокруг и говорит, словно бы укоряя кого-то: "Никогда б не поверила, если б, в свое время, кто мне сказал, что у кухонной плиты проведу остаток жизни. Никогда б не поверила!.." Но я понимаю, что она не только жалеет о чем-то, мне неизвестном, но и загодя все же волнуется, как удастся ей справиться с подготовкой к приему гостей. "Как ни кинь, а все-таки государственный праздник... - раздумчиво, тихо говорит она, видно, себе самой. - Нет же у меня другого государства... Да и как бы иначе повидаться со всеми? Если трудятся в поте лица... Пятилетку, видишь, в четыре года выполнили. Даже Киев отстроили... из такой разрухи! Уж не чаяла, что при жизни моей успеют. Думала, так меж руин и поплыву-то в своей домовине на кладбище... Меж сгоревших акаций да каштанов поваленных..."
Это - про пятилетку и сгоревшие акации - говорит она уже Рыжику, который, имея свой интерес, пришел потереться о ее подол. Наперснику. Проголодавшемуся, наверно...
А мне под окошком уже кричит Флора - чтобы я выходила во двор. "Сейчас!" - отвечаю я, приоткрыв окно. И быстро приписываю в бабушкино "Меню": "Пьяные вареники". Чтобы бабушка после, протянув этот листок папе, оказала: "Вот. Полюбуйтесь! Что ж это (я то есть) растет?.." А он бы ответил: "А ведь красной тушью - ради праздника - эти два слова написала..." "Ну да, пионерский ребенок!" - вздохнет тогда бабушка. И добавит зачем-то: "Прости, Господи, нас, многогрешных..."
А маме, когда мама придет с работы, скажет смущенно: "Выделила бы ты мне еще хотя бы двадцать пять рублей? Небось пол-академии вашей с манифестации-то пожалует. Надо же чего про запас иметь... Я потом сэкономлю на чем-нибудь, ты же знаешь..." И, подслушивая это сквозь полусон, я пойму, что они жалеют друг друга. Мама - бабушку за ее неутомимые хлопоты, бабушка - маму за ее "в поте лицо", с каким мама зарабатывает в своей Академии наук деньги... Потому что мама тоже смутится и скажет: "Хорошо. Не беспокойся. Я и сама уж думала... Знаешь, я решила: мы не будем сейчас перелицовывать мое зимнее пальто..." А потом послышится приглушенный голос папы. Он говорит, что ему предложили дополнительную какую-то вечернюю работу. "Ну, и слава Богу!" - откликнется бабушка. Но тут я уже совсем засну, вспомнив напоследок про Рудого Панька и веселую, щедрую, вишенную, конечно, Диканьку. В которой тоже заалеют, наверное, праздничные флажки - как те, что покупают 7 ноября детям: с едва просохшей, чуть размазанной, шершавой позолотой. Какою написано: "Хай живэ..." Это значит "Да здравствует..." - и Панько, и Солоха, и Пидорка, и Корж, и все мы, кого бабушка зовет: "многогрешные..."