УЖ НА БЕЗВЕСТНОСТЬ ему жаловаться не приходилось. В театры, где шли его пьесы, билетов было не достать. Избранных он сам проводил через служебный вход, и обаятельной казалась его как бы растерянность - мол, сколько народу привалило.
Впрочем, в то время народ валил на все и за всем. И в Большой зал, и за махровыми полотенцами.
Повезло, что уже первые его сочинения к публике с трудом пробивались. Почему их удерживали, какую выискивали крамолу - нынче малопонятно, но в тогдашнем существовании успех приходил с обязательной приперченностью скандалом. Воспринималось, как зов: если запрещают, значит, талантливо и надо спешить прочесть, увидеть во что бы то ни стало. После хрущевской "оттепели" утратилась вера, что хорошее, в чем бы и как бы оно ни выражалось, окажется стабильным. Следовало рвать подметки, чтобы ухватить. Концерт Рихтера, "Андрея Рублева", пущенного в Кинотеатре повторного фильма, итальянскую обувь, виски "Лонг Джон", вдруг заполнившее прилавки. Студенткой "Лонг Джоном" отравилась, бутылка стоила четыре с чем-то рубля. Теперь от одного вида тошнит. Вот к чему приводила доступность в условиях дефицита.
Его "Театр времен Нерона и Сенеки" читала на раскаленном пляже в Коктебеле - истрепанный, замусоленный экземпляр машинописи, который следовало к вечеру возвратить. В спешке текст жадно сглатывался непереваренным, но я еще не понимала, не видела за всем этим обдуманной режиссуры. Казалось, это мы сами, читатели, рвем друг у друга его новое сочинение, хотя подгонял нас он, выстроив в очередь, наблюдая с лукавой улыбкой.
О манере его улыбаться стоит упомянуть особо. Теперь, массово тиражированная телеэкраном, она превратилась в торговую марку, но и тогда, употребляемая куда более камерно, отрепетирована была уже мастерски. Разыгрывалась пантомима: при вдруг погрустневшем, померкшем взгляде углы губ как бы насильно растягивались все шире и шире, как у сатира, с одновременным нарастанием скорби в глазах. Класс, ничего не скажешь! В подобном сопровождении уже и банальность звучала с подтекстом. Собеседники делались соучастниками и казались сами себе умнее, тоньше, чем того требовали обстоятельства.
Аудитория тоже отнюдь не случайно подбиралась: из юных девиц и их молодящихся мам. Расчет безошибочный: что любят женщины в итоге понравится и мужчинам. Вот почему его, автора "Галантного века", теперь и Евгений Киселев к себе в студию приглашает вещать о политике. Он стал оракулом. Точнее - что больше ему подходит - пифией, чьим предсказаниям, как известно, патриции, цезари доверяли беспрекословно.
В то коктебельское лето он несколько странно одевался, что мной, например, воспринималось изящной самоиронией: авторский шарж, так сказать. Ну а как же иначе? При малом росте широкополую шляпу надеть, шагать к морю с огромной сумкой через плечо в сабо с каблуками! В таком ракурсе видела: он потешается - и над нами, дурищами, и над самим собой. Просто в голову прийти не могло, что он - абсолютно серьезен. И шарфы, пестрые галстуки, пальто длинные, "ново-русские", мафиозные - это вкус, стиль. Это, черт возьми, выбор.
Популярность его вертикально взметнулась при публикации панегирика о царской семье. Учуяв момент, шагнул решительно к бульварной литературе - и победил.
Характерно, что в издательстве "Вагриус", где выходят одно за одним его сочинения и где его чтят как Бога, подсказалась, верно, нутром и в оформление просочилась разрядность подобной продукции. Глянцевая аляповатость обложек точно свидетельствует, кому это предназначено. Музыку Моцарта такая публика не знает, не слушает, как, впрочем, и автор сборника "Загадки истории".
Если кто еще помнит Виноградову, телеведущую музыкальных передач (культуру в массы!), в которых она растолковывала пионерам, пенсионерам, какой конкретно картинкой симфонию, скажем, Чайковского, надобно иллюстрировать - "рожь, васильки, но по небу уж облако наплывет", - так вот никто иной, как ее воспитанник "Господина Моцарта" отваял. Что называется, в лучших традициях.
Допустим, образования музыкального можно и не иметь, не прочесть исследования Георгия Чичерина, один из шедевров в колоссальной моцартиане, даже не быть завсегдатаем консерваторских концертов, а просто, ну из личной потребности, ставить пластинку, компакт-диск - и слушать... Всего-то. Но при такой уже малости сметутся фантазии о пасторальном влюбчивом пастушке, со свирелью вместо мозгов, вундеркинде, так никогда и не повзрослевшем, вдруг испугавшемся видения, инсценированного старым придурком, и в состоянии родимчика создавшего "Реквием".
Признаюсь, это меня, как ничто до того, взбесило. От простодушной наглости, выпестованной в плебейских восторгах. Возомнилось, выходит, что можно все? Приделать лишь завлекалочку про какую-то старомосковскую квартиру, где некая знаменитость, пианист, ученик-де Прокофьева, друг Шостаковича, отсидевший к тому же в бериевских застенках, по памяти восстанавливает рукопись, случайно приобретенную в развороченном революцией Санкт-Петербурге...
В знатоки я не рвусь, позвонила своей школьной подруге, у которой в родительском доме Шостакович не гостем - своим человеком бывал. Мама ее, играя в ансамблях с Обориным, ноты брала из рук Прокофьева. Но и ей, как и мне, не удалось припомнить, кто же это мог быть у Сергея Сергеевича в учениках и чтобы еще все остальное, заявленное автором, как-то сходилось. Подруга моя, в детстве которой Ландау, Сарьян, Андроников присутствовали, когда я имя сочинителя назвала, растерялась. Промямлила: ну не знаю... может, Нейгауз, он ведь сидел? Я в ответ: да что ты, Нейгауз и Прокофьев почти сверстники, какое там ученичество!
А ведь она на "страдивари" играет, в ее библиотеке раритеты ценнейшие, и если такого авторитета зашкалило, что ж с тех девчонок взять, о которых он пишет чуть ли не стихами, с пафосом, надрывно, что травятся, гибнут, экзамен не выдержав в театральный институт.
Между тем женский тип для него самого давно найден: актриса Доронина, стальная, с мяукающими интонациями. И тут тоже выбор, тоже вкус.
В современном российском театре Доронина - это Фурцева из эпохи застоя. Хозяйка, вполне сознающая власть, но не отказывающая себе в кокетстве с жертвами, которых вольна и помиловать, и уничтожить. В его пьесах эта матрона по сцене мечется, не зная, куда бы поставить цветочек, без солнца, без любви чахнущий. Ефремов, ну уж какой зубастый, на Дорониной подавился. А для девочек, в зале сидящих, она авторской волей воплощать предназначена беззащитность, непонятость женскую. У-у, какие же мужики подлецы!
Помню, он говорил, что беседовать с женщинами ему интересней, чем с сильным полом. И, пожалуй что, был правдив: он тут черпал. Однажды на сцене увидела эпизод, о котором сама ему рассказала, из опыта. Но задетости не почувствовала. Друзья возмущались: он тебя вынес вперед ногами! А я считала, считаю: пожалуйста, никаких запретов, литераторы вправе брать где угодно, что угодно и у кого угодно. При чем тут я? Не я же лично всенародно воплю, как Доронина. Мной пережитое до таких драм не возвысилось. Это его транскрипция, его стиль.
На доверие он вызывал: говорун, но умел слушать. Пчелка, труженик, ткал усердно из болтовни бабьей свои узоры. И актриса дебелая с его помощью еще в чьи-то судьбы рядилась, не прощая на театре поруганности тех, кто по жизни давно уж про это забыл.
Процесс обольщения у него туго сплетался с просветительством, ликбезом. Помню, прогуливаемся, и он как бы случайно, вкрадчиво: ну так вот, приедается все, лишь тебе не дано примелькаться... угадала откуда? "Черное море мое", - длю строфу Пастернака, зардевшись отличницей, выдержавшей экзамен. Но вместе с тем и неловко. Что ли меня проверяют? С какой надобностью? Не знаю пока, не угадываю тут системы, реестра: кого куда вставить, на каком уровне. Полагаю, что девочки из подворотен в одну ячейку ложились, а те, кто чуть выше по цензу общеобразовательному, иначе учитывались. Он нас изучал, тогдашних поклонниц, дотошно, лабораторно, примериваясь и готовясь, когда можно будет половчее схватить за бока эту глупую тетку - публику.
О намерениях его, как бы еще затаенных, сигналы были. Сериал "Ольга Сергеевна" так уж был внятен, так расчетливо пошл, что, казалось, мог бы убить репутацию, но сошло. Кому ж непонятно: кушать хочется. В тогдашней элите это вполне совмещалось - высота помыслов с поведением уличной девки. Считалось: отдавать власти тело можно, но не чувства-с, не любовь. Древнее ремесло позволяло душу сберечь в полной девственности. Но спросить теперь хочется: а ради чего?
Чтобы Песнь родилась о Романовых? Он ведь не Говорухин, в простоте своей ослепившийся барским застольем и, как дворовый мальчик, с подносом замерший на пороге: ах, лица какие благородные, и манеры, и обхождение, усы, прически... нет, он все же окончил Историко-архивный институт. Хотя и нюанс: в тогдашние годы это учебное заведение не считалось первоклассным. Сплошь девушки, ну и забракованные в университет. Для амбициозной натуры - травма.
Мелочь, а все-таки: в Коктебель он обычно являлся в июне, еще в предсезонье, когда молодые мамаши пасли детей, порхали ничейные девушки. Орлы-погубители к августу слетались. Андрон Кончаловский, только отснявший "Дворянское гнездо". Максим Шостакович мчался на красном то ли "форде", то ли "порше" - забыла. Василий Аксенов с теннисистом Новиковым в аккурат падали на застекленные парники, после полуночи перелезая через домтворческую ограду. Валентин Ежов, написавший сценарий к "Балладе о солдате", "Белому солнцу пустыни", чайники проносил в столовую, наполненные молодым крымским вином, продававшимся в цистернах. Чего там! Просто даже глядя со стороны, все балдели. Однажды, в разгар обеда, принесли телеграмму Андрону от жены его будущей, Вивьен. Поздравление с днем рождения, тридцатитрехлетием. На французском! Вот ведь что случалось тогда, в те далекие годы.
Но, сумев выждать, он и их одолел: и Аксенова, и Кончаловского, и Ежова. Потому, думаю, что они - фамилии можно другие подставить, - не будучи вовсе праведниками и не пытаясь таковыми представляться, не столько рассудком, сколько инстинктом художническим сознавали, что талант - редкий дар и не имеет эквивалентов, обещанных по житейскому счету. Люди яркие, они вместе с тем были типичны. Испытали ломку, компромиссы, взлеты, падения, но все-таки по собственной воле отказаться вовсе от творчества и заняться только товаром - нет, не могли.
А вот он поступил иначе. Выбрав себе в герои императорскую чету, Николая и Александру, приник к "златоносной жиле", обеспечивающей определенного сорта успех. Но неужели всегда именно этого и жаждал?
В очередной его книге о Николае Втором, появившейся снова в "Вагриусе", особое внимание уделяется переписке царя и царицы, названной автором "романом в письмах" и почти сплошь состоящей из цитат. Обращения там друг к другу такие: "Мой драгоценный мальчик!", "Мой Солнечный свет!" В ответ: "Мое возлюбленное солнышко, душка-женушка". И так далее, и все в таком роде. Поток елея, в котором, с наслаждением купается автор. Комментарии его коротки, но оценки определенны: бедная Аликс, он вздыхает, бедный Николай...
Разумеется, автор читал документы, в которых фигура Николая Второго не оставляет сомнений. Впрочем, теперь они всем доступны, кто мало-мальски интересуется прошлым отечества. Но в том, как он факты в своих сочинениях интерпретирует, прием явлен, хотя и не новый, но смелый. Он знает, а может быть, даже сам успел воспитать такого читателя, которого надо развлекать, соблазнять дешевой интригой, но при этом - вот его "ноу-хау" - в оболочке обманного просветительства. Почему и обилие цитат. Он ими глушит, одурманивает, а в результате наживку-фальшивку сглатывают с полным доверием, не догадываясь об обмане. Главное, чтобы оригинально. Открытие того, чего не знали, особенно ошеломляющее тех, кто вообще ничего не знал. Читателю не должно быть скучно - вот кредо авторское. Тогда, возбужденный, он слопает любое вранье.
Раньше он делал пьесы, разные: и "Еще раз про любовь", и "Продолжение Дон Жуана". Теперь в его прозе ремесло драматурга так сказывается: "По хрустящему снегу на лютом морозе, в наброшенной на плечи шубе, идет она вдоль строя. Гордая осанка. Трагическая актриса в Драме революции... Рядом - великая княжна Мария. Единственная здоровая дочь... Вдвоем они обходят строй... В караульном помещении дворца Аликс собирает офицеров: "Господа, только не надо, не надо выстрелов. Что бы ни случилось. Я не хочу, чтобы из-за нас пролилась кровь".
Как, впечатляет? Неправда ли, в этой роли отлично бы выступила Татьяна Доронина. После паузы, на выдохе, почти шепотом: "Я не хочу, чтобы из-за нас пролилась кровь..."
И это после Ходынки, описанной в дневниках Суворина. После Кровавого воскресенья.
Но возможен, оказывается, и другой взгляд: "Уже в это время омерзительные рисунки, постыдные разговоры о жене Верховного главнокомандующего, о повелительнице страны становятся обыденностью". Немножко даже не по себе, чтобы так, ну совсем по-лакейски... Он, беседовавший с Сократом во времена оны. И, в общем, недавние, "застойные", как их принято называть.
Теперь - Гласность. И он везде: на театре, в литературе, на телевидении. Действительно, как назван один из его циклов, - "властитель дум".
Как бы и ничего загадочного, в отличие от его "Загадок любви", "Загадок истории", но для меня все же нет ясности. Обидно как-то...
Была у него пьеса, озаглавленная: "Она в отсутствие любви и смерти". А теперь он сам в отсутствие вкуса и культуры.
Признаюсь, с усилием, опаской взяла его книжку, когда-то им подаренную, с черно-белой скромной обложкой, и перечла заново "Лунина", "Сократа"...
Что ж, Эдик: было! Не случайно все-таки и я и другие впивались в твой текст. Публика - дура, конечно, но состоит из людей.