В первом ряду (слева направо): Юрий Бондарев, Леонид Леонов, Константин Кузаков. 1986.
Фото из архива автора
В НАЧАЛЕ 70-х годов на телевидении, в литературно-драматической редакции, где мне случилось работать, появился новый главный редактор. Ждали его давно. Гадали, кого назначат. Как раз в это время все телевизионщики, ютившиеся доселе на Шаболовке и в телевизионном театре, что на площади Журавлева, переехали в Останкино. Вместе с переездом началась очередная реорганизация: Государственный комитет по телевидению и радиовещанию возглавил Сергей Лапин. И буквально через несколько дней в редакционную комнату вошел он - Константин Степанович Кузаков. Элегантный, седовласый, вальяжный, с красивым породистым лицом, на котором выделялись большие темные глаза. Тут же поползли слухи: "Вы знаете? Вы слышали? Кузаков - внебрачный сын самого... Помните, в школе мы учили, что Сталин, вернее Иосиф Джугашвили, будучи в ссылке то ли в Туруханске, то ли в Сольвычегодске, квартировал у мещанки Кузаковой? Вот эта Кузакова и есть мать вашего главного... Работал у Александрова - министра культуры и еще был первым заместителем председателя Комитета по кинематографии..."
Я, да и многие другие, не верила. А пришлось столкнуться с Кузаковым буквально в первые дни его редакторства. Намечалось или уже вовсю шло сокращение штатов, я проработала в редакции чуть больше года, еще не была порабощена телевидением и решила заняться настоящей журналистикой. Написала заявление, собрала вещи. Неожиданно секретарша попросила меня зайти в кабинет главного.
Кузаков сидел за большим письменным столом, лишенным каких-либо бумаг. Царственным жестом предложил мне сесть.
- Куда вы решили уходить?
- В газету "Книжное обозрение".
Кузаков окинул меня взглядом. Лицо его не выражало никаких эмоций. Потом произнес скучным медленным голосом:
- Плохая газета. - Через паузу добавил: - Если бы вас звали в "Литературку", тогда еще можно было подумать┘ Впрочем, решайте сами.
Он опять посмотрел на меня темными глубокими глазами. Казалось, в них не было зрачков. Этот взгляд, поворот головы, тихий ленивый голос как-то странно подействовали на меня. Я вышла из кабинета как будто на ватных ногах. И скоро забрала свое заявление. Осталась в редакции. Но с тех пор мне часто казалось, что в нашем главном редакторе действительно есть нечто от Сталина.
Надо сказать, с приходом Кузакова литературно-драматическая редакция сразу заняла особое место на телевидении. Казалось, нашему главному все было под силу или все разрешалось. Как теперь говорят, в прайм-тайм по всем имеющимся тогда программам шли, как правило, передачи нашей редакции. Спектакли лучших театров, живопись Эрмитажа и Третьяковки, собственные телепостановки с Бабочкиным в "Скучной истории", Чуриковой в "Любови Яровой", Любимовым в "В жизни господина де Мольера", "Кабачок 13 стульев" и еще много, много.
В вечерние часы чуть ли не каждую неделю передавали и встречи с писателями в Останкинской студии. О, как мы гордились этими передачами! Потому что именно писатели говорили, как нам казалось, о вещах возвышенных и необходимых: о смысле жизни, внутренней свободе, нравственности и добре. Тогда, в брежневские времена, литература действительно была "нашим всем": религией, философией, политикой. "Чудом, тайной, авторитетом". К писателю обращались как к священнику - с исповедью и за проповедью. А телевидение только усиливало воздействие сказанного, соединяя слово и образ в единое целое. Конечно, существовали запреты: не пропускали Трифонова и Распутина, Тендрякова и Окуджаву... Вечно цеплялись к разрешенным. Случалось, вызывали и на Старую площадь. Но иногда можно было схитрить, изловчиться: дать возможность зрителю прочитать недосказанное в мимике, жестах, выражении глаз. Тем более что наш главный был человеком образованным, имел отменный вкус и слыл эстетом. В редкие минуты расположенности к сотрудникам мог прочитать наизусть что-нибудь из Ахматовой или Цветаевой или разрешить передачу о Кнуте Гамсуне. В конце 70-х в недрах редакции был создан и показан по первой программе двухсерийный фильм о Михаиле Булгакове, что по тем временам считалось чуть ли не сенсацией. Кузаков казался руководителем независимым и авторитет имел непререкаемый. В редакции были у него фавориты и парии, но практически со всеми сотрудниками держал он дистанцию, не приближая к себе никого. Этакий барин, маленький царек, диктатор: если миловал, так миловал, а если казнил, то сурово. Со временем к нему привыкли и по-своему зауважали. Никто в редакции уже не вспоминал о том, что Кузаков - якобы сын Сталина. Лишь изредка люди, люто его ненавидевшие, а такие были среди сотрудников, в раздражении бросали, обсуждая тот или иной его поступок: "Конечно. Это же вылитый Сталин!" Тогда я опять вспоминала сказанную им фразу: "Плохая газета" - и долгую многозначительную паузу.
Были и другие детали, мелочи в его облике и поведении, напоминавшие того, другого человека, известного в основном по портретам и кинофильмам. Так, у Кузакова была неслышная, кошачья походка. Если главный шел по коридору сзади, казалось, что он крадется и подслушивает. Правда, из своего кабинета он выходил редко. Почему-то никогда не присутствовал на писательских и театральных съездах, разных пленумах и прочих культурных тусовках, не говоря уже о съемках. Казалось, ему это неинтересно, скучно...
В начале 70-х, будучи редактором литературного отдела, я решила записать Василия Шукшина с чтением собственных рассказов, которые печатал тогда один из "толстых" журналов. Связаться с Шукшиным было непросто по причине его необыкновенной занятости, да и неохоте давать интервью. Но прочитать свои рассказы он согласился. По существующим в те годы правилам заявку на любую съемку должны были подписывать разные начальники и обязательно главный редактор.
Ассистент режиссера, собирающая эти многочисленные подписи, вернулась из приемной Кузакова обескураженная:
- Представляете, не подписал заявку. Сказал, Шукшина снимать не надо.
- Почему? - спросила я глуповато.
- Пойди да сама спроси.
Превозмогая волнение и неуверенность, которые почему-то овладевали каждым, входившим в кабинет Кузакова, я отправилась выяснять причину. Долго томилась под дверью, наконец вошла. Кузаков посмотрел на меня исподлобья и на мой робкий вопрос ответил:
- Я же все сказал вашему ассистенту. Шукшина снимать не надо. И никаких разговоров. Вы свободны.
Взгляд его был не то чтобы резок или враждебен, он был отсутствующ, пуст. Взгляд мимо тебя, как будто никого и не было перед ним. Ничего не оставалось делать, как молча выйти из кабинета. Увы, долгожданная съемка не состоялась.
Позднее я вычислила, что Кузаков не любит или не воспринимает писателей, которых называли тогда "деревенщиками". Хотя коллега моя, Лариса Томко, с детских лет соседствующая с Кузаковым по даче, рассказывала, что вне службы Константин Степанович не чурается деревенской работы: косит сено на своем участке, ходит по грибы и всегда со всеми здоровается первым. "Даже не здоровается, а раскланивается", - добавила она.
Особенно курьезная история случилась с появлением на телевидении Федора Абрамова. Это были уже 80-е годы. На встречу в Концертной студии Останкино Федор Абрамов приехал специально из Ленинграда. Известный прозаик слыл человеком смелым, бескомпромиссным, резким в суждениях и оценках. Таковым оказался и на сцене Концертной студии. О чем только он не рассуждал! О религии и нравственности, о черных страницах советской истории, о бедственном положении крестьянства и провалах в образовании┘ И, кажется, чуть ли не впервые из его уст прозвучало слово "перестройка".
- "Опыт показывает, - убеждал он зрителей, - что социальная перестройка жизни, не подкрепленная душевной работой каждого, не может дать должных результатов".
К тому же оказалось, что Федор Абрамов весьма артистичен на публике: наденет то маску романтика-идеалиста, то скомороха-пересмешника, а то и сурового проповедника-обличителя. Его северный окающий говор завораживал слушателей, а тяжелый внимательный взгляд словно пригвождал к месту.
"Я горжусь, что вышел из деревни, - с невероятной силой произносил писатель. - Деревенский человек всегда нагонит горожанина. А горожанину деревенского в познаниях и богатстве чувств не нагнать".
Разумеется, на советском ТВ существовала многоступенчатая цензура. Программу смотрел сначала заведующий отделом, потом главный редактор, в спорных случаях устраивался просмотр для всесильного председателя Гостелерадио товарища Лапина, а иногда и для инструкторов ЦК КПСС. Помимо всего текст подобных передач требовал визы Главлита.
Вечер Абрамова сразу захотел посмотреть Кузаков. Полтора часа он сидел с неподвижным лицом, когда же прошли последние кадры, сказал чуть ли не с отвращением:
- Портянкой пахнет. В эфир это идти не может.
Он величаво поднялся со своего кресла и вышел из просмотрового зала, не обращая внимания на наши недоуменные вопросы и восклицания. И все же я решила не сдаваться и перехитрить главного. Позвонила Абрамову в Ленинград, намекнула на первые трудности, потом посоветовала позвонить самому Лапину, который уважал советскую литературу и к большинству писателей относился с почтением. Абрамов согласился. Не знаю, о чем говорил он с Лапиным, но буквально на следующий день Кузаков снова потребовал просмотра. На этот раз сделал лишь несколько замечаний, милостиво объявил дату эфира и удалился без объяснений.
Вечер вызвал шквал откликов и писем. Нам писали, звонили, удивлялись: "Как свежо, как смело!" Но в редакции продолжалась какая-то возня. Через какое-то время секретарь парторганизации, человек с бесцветным, будто стертым лицом, поймал меня в коридоре:
- Будем обсуждать выступление Абрамова на специальном политзанятии. Многие его высказывания я считаю антисоветскими. Редакция должна отмежеваться┘
- Да что вы говорите? - возмущалась я. - Он же фронтовик, пережил блокаду, был ранен. Вы не посмеете. Да и на большой летучке передачу хвалили┘
Однако бдительный секретарь или кто-то еще за его спиной, посмел. В кабинете главного редактора собрались все заведующие отделами, предварительно проштудировавшие крамольный текст. И пошло-поехало: антисоветчина, деревенщина, выступает против марксизма, славянофильствует┘
Кузаков сидел с лицом непроницаемым, лишь удовлетворенно кивал, откинувшись в кресле, и тонкими ухоженными пальцами рвал клочок бумаги.
Никаких последствий это постыдное обсуждение не имело, если не считать испытанного мной унижения. "Он просто отомстил тебе, потому что пошла поперек", - говорили мои коллеги. А все та же Лариса Томко добавила: "Сталинское коварство... Хотя семья Кузакова, жена и дети, отрицают, что Константин Степанович - сын Сталина. Причем категорически".
Прошло время. В начале перестройки Кузаков с почетом ушел на пенсию. После его ухода литературно-драматическая редакция стала разваливаться буквально по кускам. Прогрессивное большинство, как и полагается, ушло на новое телевидение, российское. Меньшинство консерваторов осталось загнивать в останкинских топях, надеясь, что малая толика литературы и драмы все-таки останется на первом телевизионном канале. Кузаков иногда заходил на наш одиннадцатый этаж. Почему-то все радовались ему несказанно. Он потерял свою значительность и барственность, казался меньше и суше и все больше таинственно улыбался, слушая наши сетования. Иногда рассказывал эпизоды из своей прошлой жизни, связанные с известными актерами, режиссерами, художниками.
- Вам надо писать мемуары, - посоветовала я, выслушав историю про Любовь Орлову.
- Нет, мемуары я писать не буду, - ответил Кузаков загадочно.
Однако в 95-м году он публично подтвердил версию о принадлежности к сталинской фамилии. Рассказывал о своей матери Марии Прокопьевне - женщине красивой и строгой, родившейся в семье дьякона. Она-то и поселила в сольвычегодской квартире ссыльного грузина по имени Иосиф. А через какое-то время у нее родился мальчик, отличавшийся от прочих детей черными-пречерными волосами. Назвали его Константином, а отчество дали по имени мужа Марии Прокопьевны, умершего за два года до рождения сына. Однажды во время футбольного матча к Косте подошел один из ссыльных, долго его рассматривал, потом спросил: "Так это ты сын Сталина? Похож, похож..." Мальчик испугался, стал расспрашивать мать, но та строго сказала: "Ты - мой сын. Об остальном не спрашивай". А дальше, как в сказке, судьба Кузакова складывалась словно по мановению волшебной палочки. Ленинградский финансово-экономический институт, преподавательская работа, потом обком партии, знакомство со Ждановым, перевод в Москву в отдел агитации и пропаганды ЦК, где Кузаков занимался редактированием политических речей. В течение многих лет Сталин незримо вел незаконного сына по жизни и даже спас от всесильного Берии, который в 47-м обвинил Кузакова в причастности к "атомному шпионажу". "Меня судили судом чести ЦК за потерю бдительности, - вспоминал Константин Степанович. - Исключили из партии, сняли со всех постов. Но Сталин меня спас. Как рассказывал мне позднее Жданов, Берия вынес этот вопрос на Политбюро, требовал моего ареста. Сталин долго ходил вдоль стола, курил, потом сказал: "Для ареста Кузакова я не вижу оснований". В партии меня восстановили в тот день, когда арестовали самого Берию. Председатель Комитета партийного контроля Шверник показал мне мое персональное дело. Многие из тех, кого я считал друзьями, написали на меня страшные доносы.
Самое интересное, что отец и сын ни разу не виделись с глазу на глаз и не сказали друг другу ни слова.
"Каким я его запомнил? - рассказывал Кузаков.- Мне врезались в память его руки. Странные, необычные. На Оргбюро он все время делал пометки на листках. И потом рвал эти листки на мелкие, нет, на микроскопические кусочки. Совершено закрытый человек. Закрытый от врагов, от друзей, от обычных человеческих чувств".
Вот и Кузаков, в сущности, был закрытой личностью. Человеком тайны, подумалось мне, когда осенью 96-го сообщили о его смерти. На похороны пришли в основном телевизионные работники, бывшие его сотрудники по литературно-драматической редакции. Но ни на похоронах, ни на поминках никто и не обмолвился, что ушел из жизни сын Иосифа Сталина.