Так начиналась Россия как ресурсное государство. Николай Рерих. Сбор дани. 1907
Это случилось ранним февральским утром нынешнего года. Я, как обычно, проснулся на рассвете. Но за окном оказалась не Москва, а Прага, которую я не видел 30 лет. Как тут не встрепенуться и не пойти на прогулку по тем местам, с которыми связано очень многое.
Вот я снова на Страговском холме, вот башня, уменьшенная копия Эйфелевой, и вот монастырь. С этой вершины видно, как просыпается город, расположившийся чашей вокруг Влтавы. Я стал вглядываться в картину утренней Праги, и тут неожиданно наступил мой «день сурка», потому что время вдруг замкнулось и отбросило меня на тридцать лет назад.
Это была точка, с которой я начинал в 1988 году, когда учился международной журналистике в Москве на журфаке МГУ и в течение четырех лет изучал чешский. А пятым годом была поездка в Прагу для написания диплома. Все это происходило на излете коммунистической эпохи, которую, как мне кажется, Чехия прожила, едва заметив, просто зажмурившись. Эта страна внутренне не приняла социализм.
В 1988-м точно так же, как сегодня, лилось и пилось пиво, на том же месте стоял Карлов мост, да и люди во многом жили своей естественной жизнью. Единственным парадоксом было то, что тогда в СССР было гораздо больше духа перемен, у нас бушевала перестройка. А здесь был дух застоя, созданный правительством Милоша Якеша. Особенно это чувствовалось на том факультете Карлова университета, где я писал диплом, и на меня смотрели как на опасного агента. Честно говоря, я на факультете особенно и не учился, скорее постигал жизнь в самой Праге – для меня она была огромным университетом, европейским городом, заколдованным и оцепеневшим, как это описано у Кундеры в «Невыносимой легкости бытия». Городом, наполненным запахом угля, потому что тогда не было центрального отопления и все дома в центре Праги топились углем. Это был фантасмагорический пейзаж, где в храме Святого Вита можно было встретить Йозефа К. из «Процесса» Кафки, а из-за угла Еврейского квартала мог появиться Голем из романа Майринка.
Лучше всего я себя чувствовал, например, когда попадал в древнюю библиотеку Клементинум, где находилась Славянская библиотека: там я нашел огромное количество книг, принадлежавших людям из первой русской эмиграции, с их экслибрисами, и там я прочел много всего, что в Советском Союзе еще было недоступно: Розанова, Флоренского, Бердяева, других авторов русского Серебряного века.
И еще было кафе «Славия» на набережной Влтавы возле Национального театра, классическое венское кафе с витринами и мраморными столиками, пережившее все эпохи. Я, приехавший из СССР и лишь открывающий для себя Европу юноша, вдруг увидел, что можно просто зайти и сидеть в этом кафе, и тебя никто не тронет. Можно сидеть час, два, но нужно что-то взять, и я понял, что самое дешевое, что я могу взять, – это даже не чай или кофе, у меня не так много денег было, и я брал «шлехачку», взбитые сливки, которые добавлялись в кофе, они стоили меньше кроны. Я брал западные газеты, которые там висели на палках, как в настоящем венском кафе, какую-нибудь Le Monde diplomatique или The Times, и понемногу, в самой гуще социалистического застоя, открывал для себя Европу.
Но в этой февральской поездке время в моей голове кольцевалось не один раз. Если отмотать назад еще 20 лет от моего открытия Праги в 1988-м, то это был 1968 год, Пражская весна, когда Чехословакия попыталась реформировать социализм, но была раздавлена советскими танками. И парадоксальным образом реабилитация Пражской весны наступила в 1988-м с приходом во власть Горбачева, потому что проект общеевропейского дома, который он предлагал, во многом наследовал идеям Пражской весны. Видно, не случайно молодой аспирант юридического факультета МГУ Михаил Горбачев делил одну комнату в аспирантском общежитии с одним из архитекторов Пражской весны Зденеком Млинаржем, автором замечательной книги «Холодом веет от Кремля» – о вторжении советских войск в Чехословакию в августе 1968-го.
А если отмотать время еще на 20 лет назад, то это будет 1948 год, «победоносный февраль», как называла его чехословацкая пропаганда, то есть коммунистический переворот, инспирированный Сталиным в Чехословакии. В результате эта страна лишилась шанса на буржуазно-демократическую революцию и стала сателлитом советской империи. Я это все знаю, потому что именно о событиях февраля 1948 года писал свой диплом тогда, в 1988-м.
А если отмотать еще на 10 лет назад, то мы попадем на Мюнхенский сговор, отдавший Чехословакию в руки Гитлера. А еще 20 годами раньше был 1918-й год, окончание Первой мировой, распад Австро-Венгерской империи и образование независимой Чехословакии, столетие которой мы отмечаем в этом году.
Каким были для чехов и словаков эти 100 лет – лучше всего они знают сами. Я же приехал в Прагу в нынешнем году для того, чтобы отсюда, из этой точки исторической интроспекции, из оси этого колеса, вращающегося с циклом 10–20–30 лет, попробовать рассказать о том, что произошло с моей страной, Россией. И почему мы сейчас находимся в той же точке, что и 100 лет назад, накануне русской революции, словно и не было за плечами страшного и кровавого ХХ века.
Все началось еще до монголов
Почему Россия, русская телега, каждый раз, пытаясь доехать до перемен, снова и снова сползает в наезженную, раскисшую от дождей колею? Пытаясь ответить на этот вопрос, я вспоминаю популярную работу Muscovite Political Folkways, «Народные политические традиции Московии» гарвардского историка Эдварда Кинана. К нему обратился Госдепартамент США за экспертной оценкой еще в начале 1980-х. Это было непростое время в отношениях СССР и Запада: пик ядерного противостояния, «двойное решение» НАТО и появление советских ракет СС-20, ввод наших войск в Афганистан, бойкот Западом московской Олимпиады и ответный бойкот Олимпиады в Лос-Анджелесе. В 1983 году над Сахалином СССР сбил южнокорейский пассажирский лайнер – все было крайне схоже с атмосферой сегодняшних отношений. Госдеп хотел понять истоки советского мышления и политического поведения и за этим обратился к видному гарвардскому историку.
Село Иркутское севернее Красноярска. 2018 год. Фото Reuters |
Эдвард Кинан ответил интересным ходом: он не стал рассматривать ни советскую, ни имперскую политическую традицию. Он не говорил ни о Сталине, ни о Ленине, ни о Николае II, ни о Петре Великом. И даже Ивана Грозного оставил в покое. Кинан обратился к политической, экономической традиции и структуре, которые сформировались в восточноевропейском лесу в домосковский и домонгольский периоды.
Жизнь в лесной общине наших славяно-угорских предков, прямо скажем, была не сахар. Они были основной добычей для викингов, степных племен и иных налетчиков и ходовым товаром на рынках рабов в низовьях Волги и Северном Причерноморье. Поэтому они прятались и селились по лесам, верховьям рек и прочим местам, плохо приспособленным для земледелия. Применялось подсечно-огневое земледелие: рубили лес, сжигали пеньки, удобряли землю. Вегетативный период был очень короткий, не более четырех месяцев.
Кинан пишет, как в условиях климатических и геополитических рисков, постоянных набегов с севера и юга сформировался определенный тип хозяйствования – та самая община, главной целью которой было выживание. А значит, минимизация рисков и понимание того, что один человек, как и одна семья, отдельно выжить не сможет. Жизнеспособна только целая деревня: отсюда делегирование собственности, ответственности, суверенитета отдельного хозяина на уровень деревни, крестьянского мира. Таким образом, считает Кинан, развивался этот коллективистский способ мышления и действия, при котором нет понятия частной собственности, как и института индивидуальной ответственности. Происходило делегирование собственности и ответственности, а в итоге и власти на верхний уровень. Сначала варяжскому князю, затем киевскому великому князю, позже – московскому царю, российскому императору, а там и Советскому государству.
Как мне кажется, сейчас, в XXI веке, этот тип сознания никуда не ушел. В нашем мировоззрении большое влияние имеет такое понятие, как «выживание». Американский социолог и политолог Рональд Инглхарт уже не одно десятилетие со своей коллегой Пиппой Норрис проводит исследование под названием World Values Survey («Всемирный обзор ценностей»). С этой целью они ранжируют около 150 стран. Одна из шкал сделана таким образом, что на одном конце находятся ценности выживания, а на другом – ценности самовыражения. Так вот по ценностям выживания Россия – чемпион мира. Причем в этой части шкалы находятся страны все того же восточноевропейского леса: и Латвия, и Беларусь. А вот по части самовыражения лидируют страны протестантского и англо-саксонского кластера: Скандинавские страны, Великобритания, США, Канада, Австралия.
У меня есть эти замеры с 2000 по 2015 год. Они свидетельствуют о том, что практически весь мир движется от выживания к самовыражению и только одна Россия демонстрирует обратное движение, от самовыражения к выживанию. Это мировоззрение осажденной крепости, это всевозможные теории заговоров – от антироссийского заговора всемирного антидопингового агентства до неувядающего жидомасонского проекта.
Если в 1990-е и нулевые эти страшилки были уделом желтой прессы, главными темами газеты «Завтра», геополитических камланий Александра Дугина и Александра Проханова, то теперь идея глобального окружения России, необходимости выживать, а не жить, как другие нормальные страны, вернулась к нам из прошлого уже в качестве национальной идеи.
«Мы тут на хозяйстве сидим…»
Телевизор приподнимает людей над бытом. Фото Reuters |
В общем, к нам возвращаются прошлые модели. Среди них – раздаточная, или ресурсная, экономика. Этим занимается, например, Ольга Бессонова из Новосибирска, Симон Кордонский в НИУ ВШЭ и ряд других. В частности, покойный экономист Владимир Червяков писал, что в России вообще нет и никогда не было экономики. Зато есть особый тип устройства жизни под названием «хозяйство». Это слово даже не переводится на английский язык, зато переводится на немецкий, потому что в Германии с ее исторически куда более архаичным типом хозяйства было понятие Wirtschaft – это устройство одного деревенского двора, где есть хозяин (Wirt), который занимается перераспределением ресурсов между собственными сыновьями и дочерями в рамках одного двора.
И вот что произошло в этом плане с Россией. В домосковский период под властью варягов, затем татар и наконец их прямых наследников, московских князей, осуществлялся тотальный отъем всей произведенной продукции – происходила «сдача». В один день являлись вышеперечисленные «гости», и за околицей, на месте, именуемом погостом (которое одновременно служило кладбищем), происходила «сдача» того, что произвели жители. В ответ на это приходящие рэкетиры оказывали какие-то административные услуги: осуществляли управление, отправляли правосудие, оставляли селянам часть произведенного продукта – происходила «раздача».
Русская экономическая традиция издавна строится на «сдаче» и «раздаче». Этим занимались сначала разбойники-варяги, затем «стационарные бандиты», то есть князья, а затем и государство, которое было и есть – единственный реальный собственник. Все остальные экономические субъекты являются временными управляющими, кому доверены государственные ресурсы. Управленцы владеют чем-то лишь в той мере, в какой они являются близкими этому государству. В России до сих пор нет абсолютного права частной собственности. Есть так называемая власть-собственность – теория, которой занимаются наши ученые из ВШЭ Леонид Васильев и Рустем Нуреев. Об этом писал еще Маркс – как об «азиатском способе производства», Макс Вебер называл это общинным коммунизмом русских, а Толстой в известной переписке со Столыпиным утверждал, что в России невозможна частная собственность на землю. Сегодня власть-собственность вновь обрела зримые черты во время президентства Владимира Путина. Впервые это стало очевидно в деле Ходорковского в 2003 году, и с тех пор сращение власти и собственности только укреплялось.
Государство, являясь доминирующим экономическим агентом, распределяющим ресурсы по огромной территории, делает это не потому, что власть такая жадная. Это ситуация сложилась из-за большого количества стратегических задач, тяжелых климатических и геополитических условий. Уж очень много крепостей надо содержать, а в них обустраивать гарнизоны, строить мосты и дороги – стратегическая инфраструктура требует постоянной поддержки. Государство выкачивает для этого львиную долю ресурсов, не оставляя почти ничего в сфере свободного рыночного обмена. Взамен государство начинает выращивать зависимых от себя промышленников. У нас основным экономическим агентом являются не купцы, как на Западе, из которых формируется третье сословие и рождается буржуазия. Наш экономический агент – это промышленник, который, как говорится, находится на доверии у государства. Или же государство начиная со времен Петра I само занимается промышленностью.
Еще одна традиционная модель, возвратившаяся в наши дни, – это сословная организация русской жизни. Об этом опять же подробно пишет мой коллега по ВШЭ социолог Симон Кордонский. В условиях раздаточной экономики появляются группы людей, сосредоточенные вокруг разных ресурсных потоков – эти группы и есть сословия. Поэтому бесполезны попытки найти в России средний класс или какой-то пролетариат. Зато есть сословия и корпорации, которые иерархически организованы по отношению к центральной власти, распределяющей все ресурсы.
Кордонский считает, что в масштабе страны все мы разделены в основном на четыре сословия. Сословие власти – около 7 млн человек, федеральные и муниципальные чиновники, депутаты, силовики, руководители госкорпораций. Это люди, наиболее плотно «сидящие на трубе», а также охраняющие ее. Затем есть сословие «народ» – около 85 млн человек. Это различные категории бюджетников, работников госпредприятий, людей, являющихся чистыми получателями ресурсов из госбюджета. Сюда же вошли и пенсионеры – примерно 40 млн человек.
Сословие активного населения – около 20 млн человек – люди, зарабатывающие своим трудом, не получающие напрямую деньги у государства. В него входят и предприниматели, и священники, и рабочие на отхожем промысле (их 10–12 млн человек). Здесь же и люди, предлагающие свои услуги на свободном рынке, не живущие на госбюджете: свободные юристы, репетиторы, сезонные работники, проститутки. И наконец, около 17 млн маргиналов: криминал, алкоголики, бездомные, нелегальные мигранты… По большому счету сегодня в России воссоздана настоящая средневековая модель общественного устройства. В результате демодернизации к нам вернулась эта ресурсно-сословная организация жизни, идущая еще от ранних времен Московского государства.
И наконец, внутренняя колонизация, о которой говорил еще Василий Ключевский и которую в наше время наиболее полно описал Александр Эткинд. Из его работ можно узнать, как Российская империя осваивала собственные земли, колонизируя иные народы, но прежде всего самих русских. Если Британия колонизировала Индию, Америку, Австралию, то у нас государство колонизировало собственную страну. Москва и Петербург выполняют роль колонизаторов по отношению к автохтонному населению России. Крепостное право было одним из инструментов такой колонизации, причем затрагивало оно не только крестьян, но распространялось практически на все сословия. Дворяне были обязаны своей жизнью, имуществом, состоянием лично царю. Это была, например, не польская шляхта, которая могла избирать короля. Русский дворянин ни за рубеж не мог выезжать без дозволения императора (взять случай Пушкина), ни по своей стране свободно путешествовать, для чего нужно было иметь дозволение полиции… Не хочу здесь драматизировать или демонизировать, но такая у нас была политическая и культурная экология, из которой возник феномен русской власти.
Поэтому я должен признать, что президент Путин – это производное русской истории, очередное циклическое воспроизводство матрицы, которая сейчас, в XXI веке, приняла вид и обличье Владимира Владимировича (вполне княжеское имя). В этом объективность и закономерность возвращения традиционной ресурсной организации русской жизни, сословно-раздаточной системы власти, в условиях которой основные сословия получают бюджетные ресурсы. Спросите сейчас любого человека за пределами Москвы: чем хорош нынешний президент? Ответом будет: при нем начали платить зарплату, он стал платить пенсию. А чем были плохи 90-е? Не платили пенсию. Задерживали месяцами зарплату. А ведь бюджетники – это хребет страны, тягловое население, народ, те самые путинские 86%.
Я помню, как мои коллеги из одного из московских образовательных проектов ездили по Транссибу с лекциями о гражданском обществе. Они рассказывали, что в какой бы город они ни приезжали – всюду аудиторию лектория составляли муниципальные работники, служащие администрации, сотрудники крупнейших госкомпаний: РЖД, Почты России. То есть это все были бюджетники. Сословия свободных предпринимателей, свободных людей вообще во многих городах не существует. Они заводятся разве что в миллионниках. Вся остальная Россия – это люди, кровно завязанные на государственный бюджет и на государственную ресурсную, в том числе информационную раздачу. При таком устройстве общества очень сложно формировать политическую альтернативу, даже сам запрос на нее кажется утопией.
Четыре битвы за прошлое
На протяжении последних шести лет, всего путинского третьего срока, с 2012 по 2018-й, я писал колонки на темы возвращения государства, построения нового путинского общества и режима, символом которого стал Крым. Так родилась книга «Парк Крымского периода», недавно опубликованная издательством «Индивидуум». В ней я смотрю на фронты наступления государства на сферы гражданской, политической и экономической автономии. И реальную политику власти в последние шесть лет я представляю в виде четырех условных войн.
Первая война – за пространство. Здесь можно говорить о Крыме и дипломатическом наступлении в Арктике, расширении там военной инфраструктуры и вообще о ретерриториализации российской государственности. Хорошей метафорой здесь стала сочинская Олимпиада. Причем не сами игры, а эстафета олимпийского огня. Это была эпическая эстафета в 30 тыс. км, священным факелом обнесли все, что было можно – от Калининграда до Курил. Огонь возили на Северный полюс на атомном ледоколе и запускали в космос, потому что и космос наш, и Северный полюс наш! С огнем опускались на дно Байкала и поднимались на вершину Эльбруса, с факелом в руках переплывали Енисей «моржи», и наконец он зажегся в Сочи. Это была феерическая процедура разметки российской территории, пронизанная мышлением, зародившимся еще во времена Вестфальского мира 1648 года.
Дальше идет борьба за символы. Знаки исключительности власти возвращаются в Россию в основном в тех же патриархальных проявлениях и форматах. Кто в Москве не знает Кутузовского проспекта? Я эту магистраль называю вертикалью власти, положенной горизонтально: это дорога, связывающая места отправления власти (Кремль, Белый дом) и места отдыха власти – Рублево-Успенское шоссе, Барвиха и все бесконечные Горки, где находятся госдачи. Эти места были облюбованы большевиками еще в 1920-е годы, им по душе пришлись реликтовые леса на берегах Москвы-реки, с тех пор там селилась советская партийная, культурная и академическая элита.
Когда по Кутузовскому проспекту в обе стороны мчатся машины высоких чиновников, то для людей знающих разыгрывается целый символический спектакль. По буквам, цифрам, сериям номеров этих авто можно узнать статус персоны, сидящей за тонированными стеклами. Значение имеет и эскорт: просто машина – это охрана, или охрана плюс полиция, или даже ФСО. Специально обученные сотрудники ГИБДД считывают эту статусную игру и принимают решение – с какой долей вытяжки и усердия следует отдать честь той или иной пролетающей мимо власти, кого пропустить, а кого убрать с разделительной полосы.
Но если задуматься, то эта символика абсолютно средневековая. Точно так же король проезжал через Париж, скажем, в XVII веке. Людовик XIV так ездил в Версаль, впереди скакали всадники с факелами. Если попадалась какая-то тележка торговца с яблоками, ее сметали с пути, всех прохожих задвигали в переулки: король едет! Но во Франции с той поры случилась революция, было пять республик, укоренилась демократия. Россия все это пропустила. А вот средневековую семиотику королевских выездов наша власть с радостью возвращает в XXI веке.
Третья условная война российской власти связана с феноменом, который Мишель Фуко называл биополитикой. Попросту говоря – это когда государство начинает контролировать биологическую жизнь людей. Правда, государство Нового времени присваивает себе право не брать жизнь, а давать ее, более того, принуждать к жизни. Оно говорит: вы должны быть здоровы и готовить свои тела к службе отчизне, должны заниматься правильным сексом, который ведет к рождению детей. А значит, не должны есть инородные, идеологически невыдержанные продукты, например европейские сыры и турецкие помидоры и т.д. И вот уже на телеэкране бульдозеры давят тушки санкционных гусей, ездят передвижные крематории, в которых сжигают чуждые нам сыры – и все это тоже биополитика.
В этом отношении третий срок Путина представлял собой значительную инновацию, когда власть заинтересовалась нашими телами и стала запрещать иностранное усыновление, гомосексуальную пропаганду и пр. Даже Советское государство во многом оставляло частную жизнь граждан в покое. А тут мы видим присутствие власти в наших спальнях, кухнях, слышим от нее: вот это правильная форма жизни, а это неправильная.
И наконец, четвертый фронт сражений российского Левиафана – это битва за память: все эти мемориальные войны, истории с памятниками и мемориальными досками, скандалы вокруг Ельцин-центра или настоящая схватка вокруг народного мемориала на Немцовом мосту. С одной стороны, появляется все больше форм народной памяти: проекты «Бессмертный полк» (еще до того, как его перехватила госпропаганда) и «Последний адрес», семьи начинают создавать собственные генеалогии.
Однако власти не нужны частные истории, она требует единую и неделимую историю России, державный миф, где были бы интегрированы все: и большевики, и монархисты, и Сталин, и Гагарин, и советские спортсмены, и доблестные чекисты. Я же боюсь, что государство будет со временем убивать все формы живой памяти, заливая все бронзой и бетоном, превращая все в советские мероприятия, как это уже стало чувствоваться в работе власти с «Бессмертным полком».
Подытоживая, хочу сказать, что все эти битвы – игры увядающей империи, которая вступила во вторичный, во многом имитационный период своей истории.
Что же будет после того, как завершится цикл расширения государства? Для меня надежда заключается в том, что всякий раз, отступая, империя оставляет все больше и больше островков национальной, гражданской, политической и личной независимости, альтернативных форм жизни. Низовые социальные сети, волонтерские и гражданские проекты, региональную и местную идентичность и свободных людей, живущих и мыслящих независимо от государства. Одним из них был Борис Немцов. Уже исполнилось три года со дня его гибели, но с течением лет подобных ему свободных людей становится все больше. И рано или поздно они объединятся с новыми, негосударственными формами жизни и заключат социальный договор о новом, постимперском государстве, живущем в мире со своими гражданами и соседями.
В статье использованы материалы лекции, прочитанной автором в Карловом университете (Прага) на открытии там Академического центра Бориса Немцова по изучению России.
комментарии(0)