Костя Алексеев в 6-летнем возрасте среди членов своей семьи. Фото ИТАР-ТАСС
Время, «выпавшее» К.С., оказалось особенным.
Примерно в те годы, когда маленький Костя делал первые свои шаги сначала в доме на Большой Алексеевской улице, а чуть позже — в доме у Красных ворот , ход исторического процесса внезапно и необратимо убыстрился. Мир, а вместе с ним и Россия, вступил в период очередной, на этот раз небывало затяжной, интенсивной компрессии. В считаные десятилетия, а то и годы поменялось всё: социальные доктрины, быт, искусство, моды, семейные устои, отношение к религии.
В книге «Моя жизнь в искусстве» Станиславский написал о переменах, свидетелем которых стало его поколение. «Я родился в Москве на рубеже двух эпох. Я ещё помню остатки крепостного права, сальные свечи, карселевые лампы, тарантасы, дормезы, эстафеты, кремнёвые ружья, маленькие пушки наподобие игрушечных. На моих глазах возникли в России железные дороги с курьерскими поездами, пароходы, создавались электрические прожекторы, автомобили, аэропланы, дредноуты, подводные лодки, телефоны — проволочные, беспроволочные, радиотелеграфы, двенадцатидюймовые орудия. Таким образом от сальной свечи — к электрическому прожектору, от тарантаса — к аэроплану, от парусной — к подводной лодке, от эстафеты — к радиотелеграфу, от кремнёвого ружья — к пушке Берте и от крепостного права — к большевизму и коммунизму. Поистине разнообразная жизнь, не раз изменявшаяся в своих устоях».
Откровеннее в стране победившего пролетариата об «изменявшихся устоях» написать он, разумеется, не мог. А между тем на его глазах за короткое историческое мгновение Россия, уверенно и постепенно двигавшаяся к прогрессу во всех областях, рухнула, как в бездонную пропасть, в эпоху мировых войн, сокрушительных социальных революций, беспощадного большевистского террора. Компрессия «по-русски» оказалась обескураживающей и чрезвычайно заразной: подобно смертоносной «испанке», она перекидывалась с континента на континент…
Когда всматриваешься в судьбу поколения, к которому принадлежал К.С., не знаешь, чему поражаться больше. Физической прочности этих людей, позволившей выжить в годы разрухи и голода, или же их внутренней силе, способности адаптироваться к чудовищно изменившемуся образу жизни, сохраняя в нечеловеческих условиях творческий, нравственный, интеллектуальный потенциал. Будто они и в самом деле кем-то предусмотрительно были сотворены из особенно прочного («гвоздевого») духовного вещества, эрозии неподвластного. Ведь это они стали живыми «винтиками» (позаимствуем у «отца народов», этот, надо признать, удачный термин) гигантского механизма всеобщей компрессии. Похоже, что на границе тектонических подвижек в социальной «коре» происходит энергичный выброс особенного человеческого «материала», наилучшим образом способного справиться с наступающими переменами.
А между тем одна за другой выходят на сцену пьесы Островского, рисующие суровые до дикости нравы купечества. Властные, необразованные родители. Искалеченные домостроевским воспитанием дети. Торжествует сомнительная мораль: «правда хорошо, а счастье лучше». Может быть, оно и так, если иметь в виду счастье высокое, связанное с состояниями души, а не с количеством товаров и лавок. Словом, открывается царство истинно первобытной тьмы, которым наши западники так любили пугать общество, горько сравнивая непутевую свою родину с просвещённой Европой. Запоздалое пришествие капитализма в Россию многими воспринималось как национальная катастрофа. Не случайно и кличка ему дана была соответствующая — «Чумазый».
Так уж повелось в русском литературно-журнальном обиходе (и не вывелось до сих пор): видеть прежде всего наиболее тёмные стороны действительности, те самые «свинцовые мерзости русской жизни», о которых с благородным энтузиазмом писали задолго до тех времен, когда Горький подарил нам эту чеканную формулу. Такая позиция у нас и поныне считается единственно прогрессивной. Все иные — в лучшем случае — «охранительными».
Но за глухими фасадами «тёмного царства» в то же самое время совершались поразительные события. Вовсе не экзальтированная Катерина, бросившаяся в Волгу из-за невозможности жить в жёстоком, затхлом, тупом мире Кабаних и Диких, пронизывала его тьму «лучом света». Нечто изначально разумное, исторически фундаментальное, исподволь превращающееся в реально деятельную социальную силу вызревало в среде промышленников и торговцев, этих пресловутых «купцов», чей малопривлекательный образ с такой неприязнью рисовала отечественная литература. Российская компрессия, пожалуй, именно в этой среде проявляла себя самым решительным образом. Стоит только посмотреть, как стремительно из поколения в поколение умнеют, становятся тоньше, интеллигентнее лица на купеческих семейных портретах. Как всё больше «европейского» появляется в их одежде, осанке, взгляде. И уже какая-то иная, не тёмная, дикая, а просвещённая жизнь будто выглядывает из-за их спин...
Станиславский, знавший этот процесс «осветления» изнутри, так напишет о своих родовых корнях: «Наши предки принесли с собой от земли девственный, свежий, сильный, здоровый, крепкий, первобытный, сырой человеческий материал…
В период своего брожения этот первобытный, богатый материал находился в хаотическом состоянии, и потому нередко наши предки представляли собой странные, необъяснимые, непонятные для культурного мира человеческие существа с карамазовскими элементами Бога и чёрта в душе, которые ведут между собой непрестанную междоусобную войну. Размах огромной силы в обе стороны, к добру и злу, к зверю и человеку».
И в самом деле, первоначальный «материал», из которого произрос великий театральный реформатор, был и «первобытным» и «сырым». Но, как оказалось, действительно свежим, сильным, здоровым. И, главное, способным к стремительному деловому, культурному, личностному преображению.
Открытка с видом Москвы на Алексеевскую
слободу - вид большой Алексеевской улицы от Таганки. 1988г. Фото из альбома Найденова: "Москва - соборы, мона |
Лишь в середине XVIII века прапрадед К.С., крепостной крестьянин Ярославского уезда, получив вольную, отправился искать счастья в Москву, где (по семейному преданию) «торговал на улицах горохом с лотка». Но уже его сын Семён Алексеев, прадед К.С., был в состоянии (материальном и нравственном) пожертвовать на ведение войны против Наполеона в 1812 году 50 000 руб., что и было записано на одной из стен храма Христа Спасителя.
С пожаром и разграблением Москвы (которую грабили не только французы, но и свои мародёры) связана гибель многих известных торговых домов, так и не сумевших восстановиться в послевоенные годы, что, безусловно, отразилось на экономическом положении России. Примечательно, но именно Алексеевы (как свидетельствует статистика) оказались чуть ли не единственными, кому удалось не только преодолеть разорение и вернуть себе прежнее положение, но — превзойти его. «Первобытный материал» не подвёл. Начав с уличной торговли, практически с нищеты, пройдя через крах, представлявшийся окончательным, за 100 лет род Алексеевых стал обладателем многомиллионного состояния и поднялся на самый верх российской буржуазной элиты. (Эта особенная алексеевская деловая устойчивость, упорство, граничащее с упрямством, умение идти к цели сквозь все препятствия жизни, безусловно, отзовутся в судьбе и характере Станиславского.)
Данные о предках Станиславского биографы черпают в основном из одних и тех же источников. Это рукопись Г.А. Штекера «Сведения о купеческом роде Алексеевых», хранящаяся в архиве Музея МХАТа, и — воспоминания ближайших родственников К.С. Но создававшаяся в послереволюционные советские годы работа Штекера (как и семейные воспоминания) не могла быть вполне не зависимой от политических обстоятельств.
И всё-таки даже сквозь завесу времени, специально уплотняемую на протяжении почти 70 советских лет, явственно проступает одно: в борьбе между злом и добром, человеком и зверем, о которой писал Станиславский, добро и человек с каждым десятилетием занимают в семье Алексеевых всё более сильные позиции.
В то самое время, когда в пьесах Островского продолжают бесчинствовать монстры «тёмного царства», когда его купцы «из образованных» смотрят на женщин как на товар, искусство воспринимают как простую забаву, в старинном купеческом роде Алексеевых детей уже не отправляют мальчиками в контору. Их воспитывают, как прежде дворяне воспитывали своих недорослей. Кормилицы, няньки, приходящие учителя, живущие в доме гувернёры. Занятия языками, музыкой, танцами. Спорт. Хорошие верховые лошади. Домашний театр (для лета и на даче специально построено театральное здание). Тихие вечера в жёлтой гостиной, совместное чтение при свете свечей. Праздники, к которым дружно готовятся. Ежедневные прогулки длинной вереницей в сопровождении нянь и горничных по Харитоньевскому переулку иногда до Мясницкой и Чистых прудов. Летом — жизнь на природе в Любимовке. Регулярные поездки в цирк, а потом — на балеты и оперы в Большой, где абонировалась на весь сезон ложа…
Константин Алексеев (в центре) в кругу семьи. |
Алексеевы — не исключение. Нечто подобное происходит, как свидетельствует мемуарная литература, и в других купеческих семьях.
Прогрессивное общество захлебывалось от ненависти к «чумазым» в то самое время, когда в их среде предпринимались энергичные попытки смыть неизбежно налипшую грязь. Ведь российская «птица-тройка» слишком стремительно рванула к новым рубежам по старым, разбитым нашим дорогам. «Тёмное царство» светлело изнутри, очищалось собственными усилиями. Голоса Замоскворечья или Рогожской заставы звучали всё увереннее и слышнее. Становилось очевидным, что «чумазые» собираются стать главной движущей силой России не только в области экономики, но в её культуре и нравственности. Они надеялись, по сути дела, по вполне современным методикам использовать эффект исторического отставания страны, чтобы преодолеть экономическую и культурную отсталость. И найти способ более справедливого, гуманного, а потому и более рационального распределения национального богатства, чем тот, который существовал в Европе, значительно раньше вступившей на путь капиталистического развития.
Станиславский всю свою жизнь не мог изжить изначальную кличку Купец. Само это слово в российском интеллигентном сознании порождало представления совсем не высокие. «Тёмное царство». «Страна купцов, погружённых в тяжёлую плоть». А между тем именно благодаря своей принадлежности к презираемому сословию купцов и «чумазых» Станиславский органичнее, чем многие его театральные современники, был предрасположен и способен к перениманию и преобразованию европейского театрального опыта. Мысль странная, но на самом деле — вполне верная. И дело не только в том, что он очень рано стал ездить в Европу и наблюдать за происходившими там культурными переменами. Ведь туда десятилетиями ежегодно отправлялись потоки россиян, проводивших там в зависимости от финансовых возможностей не современные две-три недели очередного отпуска, а целые месяцы. Многие уезжали на целую зиму, подальше от наших морозов. Другие — ехали летом на морские курорты. Больные туберкулёзом месяцами жили в альпийских санаториях, ожидая спасения от тамошних знаменитых врачей. Вот и Станиславскому придётся надолго отправлять к ним своего сына Игоря, больного наследственной в роду Алексеевых чахоткой. Кто-то ехал на воды, а кто-то — в европейские «Рулетенбурги», где просаживал все годовые доходы, полученные с имения. Русские за границей — это совершенно особая тема в нашей литературе. Сколько блестящих страниц, лирических, драматических, зло сатирических, она породила. Наши писатели, музыканты, художники тоже постоянно наведывались в Европу. Они отдыхали там от России с ее бытовым отставанием от Запада, избавлялись от домашних забот, погружаясь в размеренную жизнь пансионатов. Но одна из особых черт русского путешественника — его отстранённость от реальной жизни тех мест, которые он посещал. Это не путешествие молодого англичанина, которому предстояло отправиться на континент после достижения совершеннолетия. Он ехал ради познания мира, людей, обычаев, жизни, отличающейся от той, к которой он дома привык. Он уезжал в одиночестве, сопровождаемый в лучшем случае верным слугой.
Не то, совсем не то путешествующие россияне. Ухав из России, они брали её с собой, подобно дорожному костюму или любимой болонке. Многие и уезжали-то, чтобы издали лучше её разглядеть, прочувствовать. Они трудно входили в чужую национальную среду, часто относились к местным нравам с презрительным и одновременно завистливым неуважением. Сами европейские бытовые удобства, к которым в глубине души стремились, вслух почитали мещанством. Если англичанина, уехавшего на континент, не радовала встреча с англичанами, то русских каким-то непонятным магнитом тянуло друг к другу. Они любили селиться в одних и тех же местах, образуя временные колонии. И существовали там не как отдельные независимые персоны, а как некое подобие общества. С иерархией, интригами, сплетнями, невинным наблюдением друг за другом пока еще из чистого любопытства. Словом, русская жизнь наших путешественников продолжалась и вне пределов России.
И вот наступил исторический момент, в Европу поехали совсем иные русские путешественники. Это были купцы и промышленники, передовые гонцы зарождающегося российского капитала. Как ни странно, но именно эти путешественники, решительно переменившие характер контактов с Европой, оказались наиболее высмеянными и униженными отечественными писателями, а тем более — журнальными обозревателями. Сколько выплеснулось на печатные страницы анекдотов о купеческих кутежах, о битье зеркал в ресторанах, о том, как подгулявшая компания развлекалась мазаньем официантов горчицей, о варварских безобразиях, невообразимых тратах, вызывавших оторопь у бережливых, умеренных европейцев. Конечно, все это было в действительности. Европа для разбогатевших, но малообразованных наших купцов стала местом, где можно было расслабиться, забыть о строгих домашних правилах поведения, порой еще сохранявших влияние «Домостроя». Поражала не только бытовая дремучесть, но и полное неуважение этих «путешественников» к образу жизни посещаемых стран. За таким неуважением пряталось подсознательное угадывание своей отсталости, обидной, а потому возбуждающей желание показать им «кузькину мать». Как заметил Достоевский, «человек широк». А наш — часто вообще не знает границ.
Но яркий позор русской гульбы отвлёк внимание от внешне тихих, но совсем иных наших странников. От стремления российской буржуазии выйти за пределы России, стать полноправными конкурентами на западных рынках. Многие уже понимали, что дальнейшее развитие промышленности, торговли, усиление финансового присутствия в Европе ставит их перед необходимостью преодоления технической и прочей отсталости. Они хотели торговать своей продукцией, но прежде — должны были (это совсем, как сегодня) сделать ее конкурентоспособной. Российская знаменитая сметка им подсказывала, что не стоит изобретать велосипед заново, выгоднее и быстрее перенять лучшие его конструктивные разработки на Западе. И они поехали в Европу уже не за отдыхом или гульбой, а за делом. За коммерческими контактами, за новейшими технологиями. А для этого им за границей приходилось выстраивать общение уже не с кругом путешествующих россиян, а с европейскими своими партнёрами, заказчиками, конкурентами. Это были совсем иные контакты, иной взгляд на Европу, иные отношения с ней. И вовсе не из горделивого желания подражать дворянам (хотя и такую мотивацию было бы неверно отбросить) учили они своих наследников иностранным языкам. Они исконным чутьём недавних крестьян угадывали тенденцию, которую теперь называют глобализацией, а тогда, не называя никак, просто чувствовали как реальную необходимость развития и укрепления дела через расширение межграничных контактов. Молодые купеческие дети, подрастая и образовываясь, не только гарантировали будущие возможности семейного дела, но сразу же становились незаменимыми спутниками в поездках отцов. Свои переводчики, сызмальства знающие производственный процесс, к которому их тоже не забывали приучать, они, кроме того, были вполне современно воспитаны. Помогали не ударить в грязь лицом родителям, не знавшим европейского этикета.
Станиславский рано начал ездить в Европу по фабричным делам. Алексеевская золотоканительная фабрика была одной из самых современных в России. Здесь использовались новейшие технологии. За их развитием он и должен был во время поездок следить, завязывать нужные контакты, общаться с множеством деловых людей, посещать не рестораны, а фабрики, склады. И потому он совершенно иначе погружался в европейский мир, чем в то же самое время путешествовавшие, вернее, отдыхавшие от России его театральные коллеги. Он не стремился, вернее, не должен был отъединяться от европейской жизни в замкнутой русской общине. Это потом, уже после основания МХТ, перейдя в возраст человеческой зрелости, обзаведясь болезнями, он стал ездить на те же курорты, куда ездили «все». Но в годы молодости он был в Европе подобен английскому путешественнику, не искавшему встреч с соплеменниками, а вникавшему в те области жизни, которые были ему интересны. Интересны как профессионалу, а не из одного похвального, конечно, но — общеобразовательного любопытства.
Письмо одиннадцатилетнего Кости Алексеева родителям.
24 июля 1874. Петербург. Письмо предоставлено Музеем МХТа им. А.П.Чехова |
Профессиональных интересов у него было два. Один — золотоканительное дело, в котором он быстро достиг подлинных высот. Эта сторона его жизни почти совсем не заинтересовала биографов. Но, безусловно, она занимала серьёзное место в его дореволюционной жизни. И тот один фабричный день в неделю, который К.С. неукоснительно соблюдал, был не просто данью семейной необходимости, но его второй настоящей профессией. И его управленческой школой, которая очень много дала Художественному театру вопреки распространённому мнению, что весь административный гений там был сосредоточен в одном Немировиче-Данченко. Впрочем, тут тема особая, заслуживающая специального рассмотрения.
Вторым профессиональным интересом молодого Алексеева был театр, к которому он опять-таки приобщился в своем купеческом детстве. Постоянная ложа в Большом театре, куда детей постоянно возили. Домашние спектакли. Летний театр в Любимовке... Всё это тоже входило в новейшую педагогическую практику купеческого сословия.
Оказавшись за пределами отечества, повзрослевший, обременённый ответственностью за солидное, процветающее семейное дело, он каждый свободный вечер стремился в театр. Отнюдь не ради отдыха от деловых забот. Он искал там новые творческие стимулы по аналогии с фабричными технологиями — новые, конкурентоспособные художественные идеи. Его творческое сознание, подобно сознанию деловому, было запрограммировано на борьбу с отставанием. Это звучит как-то очень уж прямолинейно, но — ничего не поделаешь. Общая установка определяла его «театральное» и «фабричное» поведение в Европе. Подобно тому как он высматривал и заказывал техническое оборудование для своих фабрик, с не меньшим азартом он отыскивал и покупал необходимые для спектаклей вещи, предпочитая не бутафорские подделки, а в соответствии с мейнингенским опытом — подлинные. И точно так же, как наблюдал прогрессивные производственные тенденции, он улавливал новейшие театральные веяния. Их он способен был оценить как человек не только практикующий на любительской сцене, но начинающий осмысливать свою личную практику по отношению к театральному искусству вообще. И своё знакомство с новейшим европейским театральным искусством он воспринимал не как благородный культурный багаж, но как повод для действия.
Но вернёмся немного назад. Итак, два взгляда на развитие России столкнулись на трагически коротком отрезке истории. В то время как «призрак коммунизма», бродя по Европе, нашёл у нас самый надёжный приют и армия его фанатичных адептов ринулась возбуждать недовольство «низов», «чумазый» капитал в лице лучших, проницательных своих представителей упрямо стремился к эволюционному обустройству России. Он пытался «успеть» как можно больше, выиграть историческое время за счет расширения сфер социальной гармонии в период жесточайшего социального расслоения.
Трудно сказать, насколько этот путь в действительности мог оказаться перспективным. В реальной истории российских гонок выиграл «призрак коммунизма» с его обольщающими посулами близкого лучезарного будущего. Виртуальная идея большевиков оказалась сильнее грандиозных практических дел, реально предпринятых в те же самые годы представителями российского имущего класса ради экономического и культурного преображения России.
Результаты этого поистине титанического труда и сегодня, спустя разрушительное столетие, можно увидеть в любом уголке страны. Нет города, в котором не сохранились бы больницы, театры, школы, храмы, приюты для бездомных, мосты, дороги, возникшие в те годы благодаря инициативе и добровольным пожертвованиям местных купцов и промышленников… Нет города с минимальной фабричной историей, где не доживали бы свой долгий век приземистые заводские корпуса красного кирпича, неуклюже перестроенные, но всё еще не утратившие своеобразного архитектурного стиля. А в крепких и по тем временам вполне комфортных домах, которые строились при фабриках для рабочих, прожило уже и при советской власти (живут и сейчас) не одно поколение победивших пролетариев.
Мы много знаем о негативных сторонах, связанных с развитием капитализма в России. Сегодня знания эти усугубляются новейшим обескураживающим опытом второго в массе своей социально безнраственного «первоначального накопления». И слишком мало, случайно, отрывочно — о том, насколько сознательным и повсеместным было стремление российского имущего класса по-своему, без кровавого «топора» обустроить страну. То, что получило название русского меценатства и что воспринимается как частный благородный поступок, было согласным и мощным социальным движением, где экономика, политика, религия, нравственность выступали в непривычном единстве. Во имя исторической справедливости, и для того, чтобы увидеть, каков был размах так называемого меценатства, стоит привести здесь отрывок из памятки Ивана Сергеевича Шмелёва «Душа Москвы», составленной им в эмиграции и помеченной при публикации 1930 годом. Она заключила в себе не только неизбывную печаль его послереволюционных десятилетий, так нежно, тонко, отразившуюся в шедеврах «Лето господне» и «Богомолье», но и жёсткость предъявляемого истории счёта.
«Клиники воздвигались словно по волшебству в 80–90-х годах минувшего века и всё продолжали разрастаться. Жертвователи соревновались «из-за чести». Большинство клиник — именные. <…> Гинекологическая клиника — имени Т.С. Морозова, клиника по нервным болезням — В.А. Морозовой, клиника по раковым опухолям — «зыковская», её же детская клиника Мазуриных, по внутренним болезням...
Многие больницы созданы тем же купечеством московским: глазная Алексеевская, бесплатная Бахрушинская, Хлудовская, Сокольническая, Морозовская, Солдатенковская, Солодовниковская… — все без платы.
Богадельни: Набилковская, Боевская, Поповых, Казакова, Алексеевская, Морозовская, Варваринская, Ушаковская, Мещанские — Купеческого общества, Солодовниковская — на многие десятки тысяч престарелых. Многие детские приюты, убежища для вдов, сиротские дома… — без счёта.
Дома дешёвых квартир для неимущих, Бахрушина… Ночлежные дома Крестовниковых и Морозова, на 3–4 тысячи бездомных…
Коммерческий институт, коммерческое училище, имени Комиссарова — того самого мещанина Комиссарова, что вышиб из руки Каракозова оружие, направленное на царя-Освободителя, — Мещанские училища-гиганты, десятки ремесленных училищ и школы рукоделий… — всё создано купцами. Их обеспечивавшие капиталы составляли перед войной сумму около 10 миллионов рублей <…>. Где они?..
Родильные приюты, училища для глухонемых, Рукавишниковский приют для исправления малолетних преступников с мастерскими и сельскохозяйственной школой в собственном имении, прядильно-ткацкие образцовые школы, школы технического рисования, школы фабричных колористов, литейщиков, художественной ковки, слесарей, монтеров… — на всё широко давало купечество. Легко давало. Много дел человеколюбия и просвещения остались безымянными, по Слову: «Пусть левая рука твоя не знает, что делает правая». Сотни миллионов рублей разбросал Солодовников по всей России. Часть из них воплотилась в богадельни, приюты, школы, гимназии, народные дома, больницы, в приданое невестам-бедным; большая часть застигнута революцией. Ныне — пропало всё.
Московский Биржевой комитет и Московское Купеческое общество стояли у порога огромных начинаний — для народа. Война задержала их. Революция поглотила всё.
Скончавшаяся во время войны В.А. Морозова оставила «в помощь жертвам войны» 6 000 000 зол. <…> Они пропали.
Ю.И. Базанова — москвичка-сибирячка, «друг студентов». За невзнос платы за учение тысячи бедняков-студентов могли потерять университет. Они его не потеряли благодаря Базановой. И если бы их было десятки тысяч, все бы внесли — из щедрого её кошеля. <…> Какие силы и надежды, какие взмахи души… Где всё теперь?! Не хлопотали о народе, не кричали, не суесловили. А делали, без шума, п р о с т о.
Их надо вспомнить. Надо записать всё — и помнить.
А тысячи церквей, по всей России! Школы, больницы, богадельни, приюты, университеты, народные дома, театры, библиотеки, музеи — по городам, по городкам, по сёлам. <…> По всей России и не сочтёшь. И много, очень много безымянных. <…> Все это создавалось — кем? Русскими православными людьми — «вчерашними мужиками» создавалось. <…>
И это — «тёмное царство»! Нет, это свет из сердца».
Заметим, что горькая памятка Шмелёва, начинающаяся и заканчивающаяся открытой полемикой с Добролюбовым, создана выходцем из той же замоскворецкой купеческой среды, что и её великий бытописатель Островский. Жизнь и литература в XIX веке, как это часто случалось в России, вроде бы сходясь на поверхности, в конечном, часто фундаментальном итоге — расходятся. Слишком сильно на сознании писателей сказывалось давление сразу двух идеологий — официальной и противостоящей ей «прогрессивной», имевшей в разные исторические периоды своё направление. И сознание блестящей, безусловно, талантливой передовой нашей критики, начиная с Белинского, безнадежно травмировано идеологией.
Понимание этого стало приходить, когда вдруг рухнуло всё.
Антон Чехов с артистами Московского Художественного театра театра. Справа налево: (сидят) Е.М. Раевская, А.Р. Артем, А.П.Чехов, М.П.Лилина, И.А.Тихомиров, В.Э.Мейерхольд; (стоят) А.А.Вишневский, В.В. Лужский, В.И. Немирович-Данченко, О.Л. Книппер, К.С. Станиславский, М.Л. Роксанова, М.П. Николаева, А.А. Андреев. |
Бунин в «окаянные» свои дни, проведённые в революционной России, как заворожённый бродит сначала по московским, питерским, а потом по одесским улицам. Разорённым, заплёванным, заполненным пугающими лицами победителей. Трагедия страны кружит его по самым опасным, страшным местам. Казалось бы, простое благоразумие должно удерживать его дома, чтобы выходить только по крайней необходимости (так тогда и поступали люди его положения). А его тянет на площадь, в места скопления людей. Он наталкивается на оскорбления, постоянно рискует получить удар или пулю. Но что-то более властное, чем инстинкт самосохранения, владеет им. Он будто превратился в живое фиксирующее устройство, оказавшееся внутри страшных событий. Это — его способ мести. Всё, на что способно слабое человеческое существо, ввергнутое внезапно в кровавую бойню.
Как и Шмелёв, Бунин потрясён гибелью российской цивилизации, ещё совсем недавно обещавшей так много. Он уже под иным углом зрения видит роль русской литературы (постоянно сосредоточенной на картинах то одного, то другого «тёмного царства») в воспитании общественного сознания страны. В «Окаянных днях» он напишет, что эта литература «сто лет позорила буквально все классы, то есть «попа», «обывателя», мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина — словом, вся и всех, за исключением какого-то «народа» — безлошадного, конечно, — «молодёжи» и босяков». А вот ещё: «Литературный подход к жизни просто отравил нас. Что, например, сделали мы с той громадной и разнообразнейшей жизнью, которой жила Россия последнее столетие?»
Погружаясь в творчество Станиславского, невольно ощущаешь до сих пор стыдливо проигнорированное давление этой «громадной и разнообразнейшей жизни». Угадываешь в его личности и поступках присутствие нравственной составляющей, общей для целого поколения российской зарождавшейся буржуазии, без учета которой многое в его судьбе, его поведении остаётся непонятным, непонятым.
Не случайно он утверждал, что «Художественный театр — мое служение России». Не для красного словца написал в американском варианте «Моей жизни в искусстве»: «Наше поколение детей строителей русской жизни старалось унаследовать от них трудное искусство «уметь быть богатым». Это очень трудное искусство — уметь тратить деньги с толком. Большинство из нашего поколения богатых людей получило хорошее образование, знакомство с мировой литературой. Нас учили многим языкам, мы изъездили свет, словом, приобщились к мировой культуре».
В архиве театральной библиотеки СТД сохранилась разлинованная от руки ученическая тетрадка, в которой маленький Костя Алексеев выполнял уроки по каллиграфии (или по-нынешнему — чистописанию). Старательно выводя буквы, он переписывает стихи русских поэтов о красотах нашей природы, патриотическую басню Крылова «Волк на псарне». А начинается тетрадь с назидательного «европейского» рассказа-притчи про рыцаря, который жил в большом и богатом замке, тратя на его обстановку огромные деньги. И вот однажды в холодный дождливый вечер постучался в замковые ворота путник и попросил убежища от непогоды. Рыцарь ответил грубо: «Мой замок не для случайных гостей». Путник спросил, кому принадлежал замок прежде. «Моему отцу». — «А до него?» — «Отцу моего отца». И так далее. «Не значит ли это, что ты и сам в замке временный гость, такой же, как все мы в этом мире?» — сказал путник. От этих слов рыцарь прозрел и открыл путнику ворота замка. С тех самых пор он жил скромно, не тратил денег на ненужную пышность, а отдавал их нуждающимся.
Наивная назидательная история, обращенная к восприимчивому детскому сознанию. Но как показательно, что купеческому сыну, которому предстояло продолжить дело отцов, внушалось не стремление к приращению богатства, а необходимость делиться с другими. Основатель знаменитой художественной галереи Павел Михайлович Третьяков яснее ясного выразил эту мысль в письме к дочери: «Моя идея была с самых юных лет наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также обществу (народу) в каких-либо полезных учреждениях; мысль эта не покидала меня никогда всю мою жизнь». К своему купеческому званию он относился уважительно и серьёзно. Когда ему хотели пожаловать дворянское звание, он строго отверг лестное предложение: «Купцом родился, купцом и умру». Между прочим, к вопросу о русской литературе и «громадной, разнообразнейшей жизни»: детство Павла Михайловича прошло практически в тех же самых замоскворецких переулках, что и детство Александра Николаевича. А здание Третьяковской галереи, где долгие годы жила семья Третьяковых, находится в двух шагах от нынешнего Дома-музея Островского…
Большинство из тех, кого упоминает Шмелёв в своей памятке, — люди круга, к которому принадлежали и Алексеевы. Некоторые состоят с ними в родстве. Без осознания этого обстоятельства трудно понять, почему К.С. продолжает до самого Октября, превратившего его в пролетария, заниматься делами фабрики, отрывая для неё время у своего главного дела — театра. Почему производит на многих впечатление человека в частной жизни скупого, и оказывается бесконечно щедрым, когда речь идёт о нуждах искусства. Наследственная бережливость, передающаяся от «продавца гороха с лотка», корректируется новой идеологией предназначения богатства. И если прежде скромность жизни диктовалась скупостью, то теперь скупость оказывалась результатом личной бытовой скромности.
И для финала. Как известно, Чехов роль Лопахина предполагал отдать Станиславскому. Очевидно, по самой прямой житейской ассоциации. К.С. отказался. Интересно в свете всего вышесказанного вдуматься в этот его отказ. Странно, что «деликатнейший» Антон Павлович не подумал, что К.С. может принять предложение такой роли как прозрачный «типажный» намёк: мол, купцу — купца и играть. Но не обида (хотя он так никогда и не избавился от клички Купец) была главным мотивом отказа. Лопахин не мог не показаться Станиславскому образом ложным, человечески и исторически мелким по сравнению с правдой о современном «богатеющем» сословии, которая Станиславскому была так хорошо известна. У Чехова — литературная схема: «хищник», мало чем отличающийся от «жучков», наживавшихся на бурном в те дни строительстве дач. Человек много и без всякой пользы «размахивающий руками». Вчерашний мужик, не забывший крепостного своего унижения, безжалостно хватающий топором по прекрасному саду. В бытовой пьесе средней руки — куда ни шло. Но в системе образов «Вишнёвого сада», тяготеющей к историко-символическому отражению реальности, Лопахин в глазах К.С. выглядел персонажем, который упрощает эту реальность. И разве не такие вот «вчерашние мужики» как раз и пытались бескровно, не разрушая, а строя, пересоздать Россию?
Станиславский не стал спорить с Чеховым. Он просто уклонился от роли. Зато великолепно сыграл дворянина Гаева, продемонстрировав ложность прямолинейных аналогий в искусстве. Купец, он смог проникнуть в особенный, «по жизни» чуждый ему внутренний мир исконного барина, давно утратившего былые социальные позиции, но сохранившего апломб, брезгливость ко всему «низшему». Его Гаев был социальным анахронизмом, но при этом — обаятельным «недотёпой», страдающим человеческим существом, продолжающим жить в прошлом, которого уже нет. Этот момент в артистической биографии Станиславского выглядит уроком по психологии творчества, который актёр преподал драматургу. Интересно, оценил ли парадоксальность ситуации Чехов?
Кен Лоуч (р.1936) — британский кинорежиссёр, которого называют классиком европейского остросоциального кино. Награжден «Золотой пальмовой ветвью» Каннского кинофестиваля за фильм «Ветер, что колышет вереск» (2006). Приз жюри Каннского фестиваля достался фильму Лоуча «За завесой секретности» — об ирландском сепаратизме. Награда жюри досталась и фильму «Божья коровка, улети на небо» (1995). В 2012 году жюри Каннского кинофестиваля отметило своим при
Комментарии для элемента не найдены. Читайте также |