Боевые действия обычно рассматривают как предприятия, экономический или геостратегический эффект которых поддается сугубо деловой калькуляции. Иллюстрация из журнала «Нива», ноябрь 1916 г.
Упражнения в общей теории – трудное занятие, когда в реальном времени гибнут люди. Но общая коррекция подходов и самой оптики аналитического зрения может потребоваться даже в такой оперативной обстановке. Иначе потом на руинах идеологических фронтов возникают критические проблемы с восстановлением коммуникации и смыслов.
Привычный вывих
В философии силовых конфликтов тоже есть основной вопрос. Голая целерациональность полагает, что «объективные» расклады и расчеты здесь первичны, а сознание и эмоции – вторичны. Игнорировать все слишком человеческое, в том числе скрытые мотивы и страсти, естественно для самосознания политики, но выхолащивает «науку». Прямолинейный схематизм уже явно не справляется с завихрениями истории и совсем не детскими неожиданностями процесса. Когда у аналитиков распадается картинка и падает очередная объяснительная конструкция, тогда начальные расчеты пытаются задним числом просто подогнать под реальные эффекты. Результат объявляют целью.
Отсюда вопрос к самой метафизике сюжета: не являются ли изменения идеальной картины, в том числе картины мира, не менее важными целями силовых операций, чем «физическая» перекройка границ и статусов? В какой мере идеология обеспечивает завоевания, а в какой мере потери людей и траты ресурсов работают на завоевание смыслов, то есть на победу идеологии? Как выражался один политолог, ответы на эти вопросы могут быть только риторическими.
Управление враждой
Военный менеджмент вообще считается самым сложным, если не сказать изысканным. Боевые действия обычно и рассматривают как предприятия, экономический или геостратегический эффект которых поддается сугубо деловой калькуляции. Только бизнес…
Но в конфликтах силы далеко не всё и не всегда сводится к погоне за такого рода прибылью. Иногда решают психоэмоциональные, символические, даже эстетические моменты.
В военных расчетах сложна даже обычная деловая составляющая. Воюют ради управления популярностью, рейтингами и самой легитимностью. Тупиковые проблемы обходят переносом внимания, превращая публику в армию политических болельщиков. Наступательное единение и задор драки едва ли не лучшая психотерапия комплексов личностных, коллективных, массовых.
Наконец, здесь есть и инструментальный, манипулятивный смысл: часто воюют, просто чтобы людей «построить». Или ради самоутверждения, политической жестикуляции «перед зеркалом». Отсюда мифы о непредсказуемости отдельных деятелей, на самом деле совершенно предсказуемых, но в других мотивациях. И отсюда же просчеты в стратегиях влияния на провинившихся громоздкими и обременительными мерами. Даже нанося зримый ущерб, эти меры могут предоставлять «воспитуемым» как раз то, чего те ждут, если не сказать страждут.
Театром военных действий в специальной литературе называют прежде всего территорию реальных и возможных боестолкновений. Слово «театр» понимается здесь пространственно, архитектурно – как гигантские сцены, обозреваемые из штабных ярусов и ложи командующего. Однако само слово «театр» (как и «менеджмент») можно понимать шире.
Театр в жизни – это еще и переживания, аффект и катарсис, драматургия и режиссура, работа актеров, художников, декораторов и бутафоров, мастеров шумовых и световых эффектов. Вне «коробочки» это еще и театральная критика, вся система оценки и наград, богатая светская жизнь. Все это не чуждо и военному искусству. Признание здесь часто дороже реальных завоеваний, и это не просто фраза. Война – театр, в котором мы, слава богу, не все актеры.
Не всегда ясно, что важнее – менеджмент функций и задач или театр переживания, производящий массы поклонников и ограниченные контингенты фанатов. Это всегда баланс, и очень динамичный, но от понимания таких пропорций зависит, что и почему можно будет объявить победой и какова условно допустимая цена вопроса. За что умирать: за Родину или ради оваций? Хорошее слово «рукоплескания». И в воздух чепчики...
От психоистории...
Культовое в социологии правило Дюркгейма гласит: «Когда социальное явление прямо объясняется психологическим явлением, можно не сомневаться, что объяснение ложно». Нам здесь это интересно лишь затем, что думающая публика в основном так и думает. Утверждения, что люди могут гибнуть не за металл и не против вражеских блоков, а под влиянием собственных комплексов и фантазий, по умолчанию считаются далекими от понимания природы исторической материи.
Психоистория (Ллойд ДеМоз) занимается универсальным анализом мотиваций. При этом так исторически сложилось, что сам ДеМоз занимался именно военной историей. Вот несколько цитат из его работ.
«Похоже, что после слов «жажда власти» историки уже не считают нужным пускаться в дальнейшие рассуждения» и даже не спрашивают «почему именно война становилась средством разрешения того или иного экономического разногласия»; «Историки продолжают наполнять целые библиотеки описаниями экономических условий... не затрудняя себя анализом слов и поступков лидеров, развязавших войну...»; «Мои собственные исследования держат в центре внимания мотивы поступков тех, кто принимает решение, а также тех, кто создает атмосферу ожидания и способствует тем самым решению о войне»; «Когда кайзер Вильгельм II, подстрекавший Австро-Венгрию вести дело к войне с Сербией, узнал, что Сербия согласилась фактически на все чрезмерные требования Австрии, он... объявил: «Тогда все причины для войны отпадают» и приказал Вене вести примирительную политику. Но позывы групповой фантазии были слишком сильны... и война все равно началась». «Маниакальный оптимизм и неизбежная недооценка длительности и жестокости войны, усиление паранойи при оценке мотивации противника... – эти и другие явные иррациональности служат приметами того, что начала воплощаться могущественная групповая фантазия»…
Или наоборот. Вудро Вильсон, которого в начале 1917 года буквально заталкивали в Первую мировую, заявил: «Все равно это еще не то, чего я жду, этого недостаточно. Вот когда они будут готовы бежать с криками «ура», я воспользуюсь их готовностью».
... к психоидеологии
Но все это ближе к отдельным эпизодам, которые Фернан Бродель называл «событийной историей» и даже «пылью истории». Когда же речь идет о более сложных сборках и процессах, о больших длительностях и многослойных структурах сознания и коллективного бессознательного, в свои права вступает психоидеология.
Идеология как таковая ориентирует человека в мире, истории и отношениях. И как это ни банально, люди так думают, потому что они так думают (им так сказали). В плане психоидеологии люди так думают, потому что они так чувствуют, а это бывает гораздо ярче и прочнее – или хотя бы не так тоскливо, как в провинции у моря.
Это китайцы выжидают, когда мимо начнут проплывать трупы врагов; русские блаженны в минуты роковые, и эту радость часто не омрачают даже трупы своих. Дефицит значимости и подавленная неудовлетворенность собой компенсируются причастностью к могуществу и величию целого, к пафосу движения и самого исторического момента.
Если человека трудно разубедить, обратив в другую идеологию, то еще труднее заставить его «расчувствовать». Поэтому логически, на аргументах доказать друг другу здесь почти ничего нельзя, но можно испортить отношения и сильно друг в друге разочароваться.
Неслучайно на фоне штатских военные всегда одевались в пух и прах. Кадр из фильма «О бедном гусаре замолвите слово». 1980 |
Если для обычной идеологии необходима коммуникация, объект воздействия, то в сознании индивида как в микрокосме социума все это замещает внутренний диалог. Помимо собственно психологов, писавших о «внутреннем диалоге» и «внутренней речи», об «аутокоммуникации» (Л.С. Выготский, В.С. Библер, М. Бубер, А.Р. Лурия, Ж. Пиаже, А.А. Ухтомский), можно вспомнить Карлоса Кастанеду. «Мы непрерывно разговариваем с собой о нашем мире. Фактически мы создаем наш мир своим внутренним диалогом... Мы также выбираем свои пути в соответствии с тем, что мы говорим себе... Воин осознает это и стремится прекратить свой внутренний диалог», – отмечал Кастанеда.
Обострения конфликтов обнаруживают в отдельном человеке ту же идеологическую работу и борьбу, что и в социуме. Те же механизмы мобилизации и консолидации, психической защиты и самотерапии, формирования картины мира и ориентации в мире (но уже в своем собственном внутреннем мире). Это тоже «сознание для другого», но только для другого в себе. И это не шизофрения, не диссоциативное расстройство идентичности (в быту ошибочно называемое раздвоением личности). Скорее наоборот, это норма человека думающего.
В самом деле, в считающейся классической версии Карла Шмита политика определяется оппозицией «друг – враг» (подобно тому, как в науке – «истинно или ложно»). Психоидеология обнаруживает эту по-своему воинственную, конфликтную оппозицию «друга и врага» в отдельном человеке. Во внутреннем контуре личности борьба и конфликты с самим собой могут выливаться не просто во внутреннюю полемику, но и в своего рода «спецоперации» и подлинные войны, нередко разрушающие жизнь и саму личность. Но в таких противостояниях есть и своя продуктивность; более того, это дает и особо креативный подход к личности как к «малому государству в себе», а к государству как к аналогу огромной личности с полным набором антропоморфизмов.
Например, в личности работает уже не просто обычная самоцензура, фильтрующая выступления осторожного человека вовне, но и отдельный самоконтроль, определяющий, что человек может или не может говорить самому себе. Иногда такая самоцензура по жесткости приближается к фронтовой. Разница лишь в том, что люди здесь не просто умолкают, но еще и «слепнут».
И наконец, положение идеологии и психоидеологии в диапазоне между полюсами в оппозиции «вера – знание». На полюсе веры идеология тяготеет к полюсу религии, а на полюсе знания – к полюсу философии или, по крайней мере, точного, достоверного исследования. Военные хроники и интерпретации не случайно напоминают опытные сессии с протоколами анализа и логических выводов. Однако, строго говоря, каждое достаточно общее мировоззренческое высказывание выглядит одновременно и философским, и идеологическим. Разница в одном (и она принципиальна): если идеология пытается преподнести неочевидное как очевидное, то философия, наоборот, занимается систематической критикой «очевидности», пытается вскрыть неочевидное в якобы очевидном. Это необходимая составляющая сознания всякого общества, испытывающего потребность осмыслить и реально оценить свои конфликты и спрогнозировать наиболее общие последствия силовых действий.
В открытых конфликтах эта работа может быть даже конспиративной, для внутреннего пользования (по принципу «лучше такая, чем никакая»). Но во всяком случае это позволяет не опускать подлинную философию, необходимую для непредвзятой ориентации в мире и в большой истории, до уровня якобы глубокомысленной агитации и пропаганды.
Что же касается психоидеологии, то это отдельная зона оформления коллективных установок и желаний, общих комплексов превосходства и обиды, грандиозности и всемогущественности, исключительности и предназначения, миссионерства и мессианства. Глубокий ресентимент и бред величия объединяют взрывы нарциссического гнева и нарциссической ярости в ответ на любую критику (см.: «Нарцисс в броне. Психоидеология грандиозного Я в политике и власти». М.: Прогресс-Традиция, 2020).
Такова идеальная энергетика воинственности.
Психоидеология смерти и блеска
Нарциссизм в быту обычно понимают как в целом безобидную, даже слегка комичную особенность в характере и поведении отдельных личностей, включая друзей. Но стоит перечитать античный миф о Нарциссе. Это история изощренных наказаний и мучительных, страшных смертей, возможно, самая поэтичная и одновременно трагическая. И бесконечная: «Даже уже в обиталище принят Аида, в воды он Стикса смотрел на себя».
Вообще говоря, нарциссизм бывает конструктивным и деструктивным. Конструктивный нарциссизм в определенном смысле так же продуктивен в борьбе, как и в творчестве. Но вместе с тем философия не случайно связывает нарциссизм с влечением к смерти, что в жизни подтверждают его злокачественные формы, в том числе убийственные в прямом смысле. Агрессией пропитаны и более мягкие формы, начиная с обычной акцентуации и включая отклонения, деструкции и расстройства, патологию, клинику.
В современном мире это еще и особые риски. Только для примера:
1) «правило Голдуотера», относящееся к этическому положению, которое не позволяет психиатрам и психологам спекулировать на психическом состоянии общественных деятелей, особенно если эти персонажи находятся в центре внимания, будь то во время избирательной кампании, в разгар войны, потому что они занимают государственные должности;
2) движение «Психиатры против трампизма» с диагнозом злокачественный нарциссизм от известного клинического психотерапевта Джона Гартнера и гения нуара Стивена Кинга: «Трамп олицетворяет просто хрестоматийный пример нарциссического расстройства личности... То, что у этого парня палец на красной кнопке, страшнее любой истории ужасов, что я написал».
Но это и более системные связи. Сколько-нибудь масштабные боестолкновения, как правило, имеют идеологическую поддержку. А идеология всегда нарциссична, тем более психоидеология, связанная с героикой и самопожертвованием. Нет ничего удивительного в том, что военная элита всегда блистала сгущением самовлюбленных. И неслучайно на фоне штатских военные всегда одевались в пух и прах. Это видно по боевому оформлению воинов племени, по сиянию доспехов легионеров и рыцарей, по всем более поздним декоративным излишествам, например гусарским. И даже сейчас новейшая боевая техника и выкладка тяготеют к шедеврам специфического дизайна.
В мирной жизни это прежде всего проблемы биографии в масштабах ближней истории. Ребенка можно сделать потенциальным нарциссом, либо безбожно захвалив, либо заставив пережить ранний кризис обесценивания в период, когда будущая личность особенно нуждается в безоговорочной защите и родительских восторгах. То же – с социальными и политическими режимами в стадии становления.
При Ельцине наше ЦТ регулярно высказывалось о родной власти в той же лексике, в какой оно сейчас высказывается о власти в Украине («геноцид», «оккупационный режим», «сдача коллективному Западу»). Это было особенно вопиющим на фоне всех прошлых самооценок. Новая Россия едва появлялась на свет, но в сознании и бессознательном общества еще долго присутствовала (и до сих пор присутствует) психоидеология уникальной судьбы и глобально-исторического величия. Даже идейно-политический скепсис не мог полностью вытравить образ СССР как страны – лидера цивилизационного прогресса, находящейся на пике всемирно-исторического развития. Это было глубже «стилистических» и прочих разногласий. И с такой психоидеологией страна вошла в системные кризисы 1990-х!
Тем более надо понимать всю условность и даже иллюзорность постсоветской деидеологизации. Прежде всего она коснулась не столько системы идей, сколько системы институтов. Идеологии не стало там, где ее привыкли видеть (идеологический отдел ЦК, секретарь по идеологии как второй человек в государстве, партполитпросвет, цензура, мощнейшая система глобальной идейной экспансии с издательством «Прогресс» в Книге рекордов Гиннесса).
На смену квазинаучной, рационально выстроенной и строго упакованной идеологии советского официоза, к которой все так привыкли, пришли новейшие формы теневой, латентной, проникающей, диффузной и т.п. идеологии. Удивительные эффекты: государственной идеологии как таковой якобы нет, но при этом государство эффективно контролирует идеологические структуры сознания и даже коллективного бессознательного.
Иногда власть просто идеологически «партизанит» на собственной территории, но не потому, что чего-то стесняется, а потому что именно это и работает. На этом фоне реанимация старых моделей и схем (например, создание списков «традиционных российских ценностей» по аналогии с известными кодексами) обречена и только мешает.
Главным заимствованием из советской идеологии сейчас, конечно же, является образ Великой Победы. Он не просто стал центральным и почти единственным, но и практически вытеснил все прочие победные эпизоды русской истории. В «украинском проекте» этот ресурс, надо признать, расходуется сравнительно экономно, и все же он всегда стоит за кадром, вплоть до образов новой Ялты и т.п. Не говоря уже о «демилитаризации» и «денацификации».
Вместе с тем символ Победы, во-первых, далеко не сразу после окончания Великой Отечественной войны набрал идеологическую силу. А во-вторых, изначально он был вписан в более общую конструкцию геополитического, культурного, цивилизационного величия страны. Это была идеологема общей исторической победы, отнюдь не только военной.
В нынешней ситуации, если заглядывать вперед, это еще и проблемы с опережающей диверсификацией всякого рода победных идеологем при переходе от борьбы к жизни.
комментарии(0)