0
2947
Газета НГ-Сценарии Интернет-версия

27.04.2011 00:00:00

Утопии и рефлексии

Тэги: революция, утопия


революция, утопия За железным занавесом представления о Западе были самыми поверхностными.
Фото Евгения Зуева (НГ-фото)

Старший научный сотрудник Института анализа предприятий и рынков НИУ-ВШЭ, заместитель директора Центра политической конъюнктуры Алексей ЗУДИН рассказал ответственному редактору «НГ-сценариев» Владимиру СЕМЕНОВУ о роли и месте революций в координатах ценностей и времени.

– Алексей Юрьевич, как все-таки опознаются революции?

– Революция – это изменение ключевых институтов. Такие перемены происходят тогда, когда есть масштабный проект, альтернативный существующему социальному порядку. Если есть возмущение и протест, но нет альтернативного проекта, мы имеем дело не с революцией, а с бунтом или мятежом, который, по словам Роберта Бернса, «не может кончиться удачей». Бунт изнутри себя ни на что не надеется, это просто месть. Проект реальности, принципиально отличающийся от реальности существующей, – важнейший признак революции. Революция связана с изменением представлений о природе социального порядка.

Самуил Эйзенштадт обратил внимание, что все европейские общества Нового времени так или иначе созданы революциями. Представления людей о социальном порядке изменились. Традиционные представления предполагали безальтернативность социального порядка: он унаследован из прошлого, освящен традицией, Богом, был раньше и будет всегда. С революциями приходит понимание социального порядка как рукотворного, созданного людьми: его можно помыслить по-другому и можно переделать. Социальный порядок создается людьми, их мыслями и действиями. И здесь появляется понятие утопии как радикальной версии альтернативного проекта – того, что не существует, кажется неосуществимым, но очень желаемо, по крайней мере авторами и сторонниками этих утопий. Утопические настроения были всегда, но Новое время приносит распространение особой разновидности утопий – универсалистских и рационалистических.

Дальше встает вопрос: насколько устойчивым оказывается новый социальный порядок, создаваемый революциями. Это тесно связано с ценой революции – масштабом бед, лишений, разрушений, которые приходится платить за утверждение нового социального порядка. Как было отмечено в свое время Николаем Бердяевым, «всякая революция – несчастье. Счастливых революций не бывает». И здесь выясняется парадоксальная вещь: наиболее успешными оказываются те революции, которые побеждают относительно малой ценой, то есть которые в наименьшей степени соответствуют стереотипному представлению о революции. А цена перемен, в свою очередь, во многом зависит от того, в какой степени альтернативные проекты революции связаны с национально-историческим опытом, а в какой – с универсалистскими утопиями.

Если мы сравним три исторически близкие революции Нового времени: в Англии и США, с одной стороны, и во Франции – с другой, то обнаружим, что удельный вес абстрактных теорий, концепций, по большому счету – утопий во Французской революции был неизмеримо выше, чем в английской и американской. Последние в гораздо большей степени вырастали и направлялись изменениями, которые происходили и накапливались перед революциями. То есть определялись осмыслением национального опыта.

– Дух американской революции неотделим от протестантизма. А религия неотделима от утопии, как я понимаю┘

– Да, американцы представляли себя как «сияющий град на холме». Утопическая составляющая в революции существует всегда, но ее удельный вес может быть разным. В свое время Алексис де Токвиль сравнил положение литераторов, философов, публицистов перед революцией в Англии и во Франции. В первом случае эти люди были обслуживающей группой политических деятелей или придворных клик. А во Франции перед революцией они превратились во «властителей дум», нечто самодостаточное. Рецепты, которые предлагали философы, отличали абстрактность и универсализм, ориентация на окончательное решение тех или иных проблем.

А то, что писали британские философы, публицисты, литераторы, было связано с решением практических задач обустройства того общества, в котором они жили. Если новый социальный порядок в большой степени основан на универсалистских утопиях, это делает его неустойчивым. Вспомним, что после Французской революции страну продолжало трясти большую часть всего XIX века. Были велики разрушения и бедствия. А идейный багаж британской «славной» революции и американской Войны за независимость состоял из более «прагматических» рецептов, в большей степени направленных на решение конкретных задач национального развития.

На мой взгляд, революцию в гораздо меньшей степени, чем это принято, следует считать действительным «автором» нового социального порядка. То есть революция тем успешнее в утверждении нового социального порядка, чем меньше в ней собственно революции. Содержание устойчивого социального порядка, когда и если он возникает после революции, в гораздо большей степени определяется эволюцией.

– То есть вы за эволюцию. А революция, как было сказано, немыслима без альтернативного проекта. То есть вы отрицаете важность и даже необходимость альтернативного проекта и провозглашаете наступление «конца истории» имени Фукуямы?

– Нет, не так. Действия людей всегда направляются проектами, различаются только масштабы и задачи. Важно другое: в какой степени альтернативный проект связан с некими универсалиями, а в какой – с рефлексией над национальным опытом. Мера разрушительности революции тесно связана с удельным весом чисто утопического компонента. Кроме того, чем он выше, тем альтернативный проект менее устойчив.

Можно указать на еще одну неожиданную сторону революций, которые вдохновляются универсалистскими утопиями и слабо связаны с национальным опытом: их практическая реализация не приближает к современности, а, наоборот, отдаляет от нее. Несмотря на широкое присутствие рационалистических и даже технократических начал, практическое осуществление преимущественно утопического проекта приводит к воскрешению архаики. Она вызывается к жизни масштабными разрушениями. Возвращаются социальные явления и формы жизни, которые, казалось бы, были давно пройдены и необратимо исчезли: рабский труд, заложничество, отношения личной зависимости, принуждение и насилие как норма отношений между людьми. Возвращается обязательный спутник любой архаики – миф. Все это мы могли наблюдать на протяжении советской истории, конечно, в более рельефном плане – в сталинский период.

– Сталина многие считали, и не без оснований, контрреволюционером.

– Он был бы контрреволюционером, если бы в 37-м году восстановил монархию. Но он ведь этого не сделал. Реализация советской утопии привела к симбиозу между современностью и архаикой. Архаика причудливым образом сочеталась с той модернизацией, которая реально при Сталине произошла: увеличение веса городского населения, индустриализация, резкое изменение статуса научных знаний. Но одновременно с секуляризацией жизни произошла сакрализация общественно-политического устройства. Критическим здесь оказывается сниженный удельный вес традиции. До возникновения «большой науки» как социального института именно традиция отвечает за накопление и рефлексию национального опыта. Если снижается способность общества к накоплению размышлений о себе самом, возрастает его уязвимость перед будущим, увеличивается риск снова потерять память о себе и опять оказаться в ловушке утопии. Что и произошло с нами повторно, в конце ХХ века.

– В 91-м году формально утопии не было. Сделаем все, как на Западе, то есть скопируем уже существующую реальность.


Со второй половины ХХ века урбанизацию сменяет переселение в пригороды.
Фото РИА Новости

– Есть утопия Запада или Запад как утопия. Последний роман Василия Аксенова называется замечательно: «Дети ленд-лиза». Мне кажется, что мы не до конца отдаем себе отчет в том, что случилось с нашей страной в начальный период Великой Отечественной войны. Военная катастрофа привела к частичной делегитимизации советского общественного строя. Жертвы предвоенного времени во многом оправдывались необходимостью подготовки к войне. И в дальнейшем в ходе войны советское государство восстанавливало легитимность уже на новой идеологической основе. Частично эти новые основания стали появляться до войны, а позднее превратились в «общегосударственный советский патриотизм». Была создана официальная версия непрерывной исторической традиции. Но полностью задача повторной легитимации общественного строя решена не была. Союзничество с Западом в годы войны обернулось непредвиденными последствиями: в той мере, в которой идеологический вакуум остался незаполненным, он стал заполняться представлениями о Западе как о «земле обетованной».

Стала восстанавливаться зависимость от внешней оценки, которая отличала высшие классы и русскую интеллигенцию до революции – Европа как мерило, критерий и референтная точка. С этим была связана историческая слабость русского национализма. Зависимость от внешних оценок – показатель несамостоятельности. Революция по-своему решила эту проблему. Была предложена универсалистская модель, общая как для постреволюционной России, так и для Запада: везде в скором времени утвердятся Советы. Эта идеологическая модель была окончательно утрачена в 1941 году. Как известно, Сталин ответил на новое притяжение Запада борьбой с космополитизмом. Помимо прочего, эту кампанию отличало внутреннее противоречие: именно в обстановке разгрома передовых для своего времени научных направлений отечественная наука впервые получила высокое официальное признание, пока лишь символическое, как атрибут престижа государства.

– И что утопического в тех представлениях о Западе? Уровень жизни не просто выше, а сильно выше. Про свободы и защищенность от государственного насилия в то время я вообще не говорю.

– В условиях изоляции представления о Западе могли быть только самыми поверхностными – и в образованных слоях, и в советской верхушке. Упрощенные, идеализированные представления, в которых практически отсутствует реальное знание, – это и есть утопия. Никто не имел никакого представления, как действительно функционирует рыночная экономика, и тем более – как в реальности работает политическая демократия, с чем это сопряжено, что нужно делать. Я уже не говорю о том, что отсутствовали дифференцированные представления – что рыночные экономики и политические демократии бывают очень разными. Хотя единичные исключения, судя по всему, были. В свое время Алексей Косыгин объяснил замыслы авторов «Пражской весны» следующим образом: «Они вначале хотели сделать что-то наподобие Югославии, а потом, возможно, нечто напоминающее Австрию». Здесь есть и концептуальное понимание политико-экономического разнообразия в Европе, и возможность движения от одних моделей к другим.


Английская революция выгодно отличалась тем, что удельный вес утопии в ней был ниже.
Эндрю Гоу. Кромвель разгоняет Долгий парламент. 1907

Возможность укрепления самостоятельности – и в развитии, и в понимании самих себя – появилась уже после Сталина, после того как отечественная наука была опознана как ресурс национального развития, реальный, а не только символический. Возникновение «большой науки» создавало возможность подключить к развитию рефлексию над опытом и окончательно порвать с диктатурой утопий. Как мы говорили, английская и американская революции отличались в положительную сторону тем, что в их альтернативных проектах удельный вес утопии был ниже, а рефлексия над национальным опытом выше, чем в революции французской. И именно содержание этой рефлексии и определяла те порядки, которые формировались в ходе и после революций в этих странах. Но этой возможностью мы не воспользовались. Судьба науки в Советском Союзе – пример ресурса, социальный потенциал которого оказался не востребован. Прошедшая через сталинские чистки советская верхушка слишком дорожила своим положением, чтобы поделиться властью и полномочиями с учеными.

– Не было рефлексии национального опыта, я согласен. Но ведь и наука интернациональна┘

– Интернациональность означает возможность обмена и совместного познания, а не диктатуру универсалий. Кроме того, и мир, и наука постоянно меняются. В конце ХХ века начинается принципиальное изменение самих основ социального порядка – переход от «Первой современности» ко «Второй современности». Это было сформулировано британским социологом Энтони Гидденсом. Очень многие тренды, которые были характерны для «Первой современности», обращаются вспять. Что говорили все великие социологи конца XIX – начала ХХ века о трансформации традиционного общества в современное? Переход от сельского хозяйства к промышленности, переезд из деревни в город, расширение сферы наемного труда. Макс Вебер говорит о секуляризации, «расколдовывании» мира», снижении значения ценностно обоснованных представлений и возрастании роли рациональных представлений, основанных на более или менее точном знании в описании, объяснении и понимании окружающего мира.

Со второй половины ХХ века происходит сдвиг к постиндустриализму, к развитию сектора услуг, понимаемых предельно широко – от ресторанных до финансовых. Расширение наемного труда прекращается. Качественная разница между городом и деревней исчезает. На место урбанизации приходит переселение в пригороды. Происходит повторное открытие ценностей малого бизнеса, он опознается как перспективный и продуктивный экономический сектор. Сейчас мало кто помнит, но в 1960–1970-е годы в Европе малый бизнес воспринимался как нечто маргинальное. Преобладали представления о капитализме как об организованном, технократическом, основанном на крупном производстве, на концентрации и централизации. Рынок труда снова становится более фрагментированным и обретает способность впитывать молодежь и женщин, занятых неполный рабочий день.

В преддверии сдвига к постиндустриализму и особенно глобализации западные общества были ориентированы на повышение социальной однородности. Но выясняется, что с определенного момента уровень социальной однородности входит в противоречие с рыночной системой. Происходила декоммодификация рабочей силы. На рынках труда возникают обширные зоны, в которые местная рабочая сила не идет, они могут быть заполнены только мигрантами. Их массовый приход приводит к резкому снижению социальной однородности западных обществ, типологическое сближение с тем состоянием, в котором они находились в начале ХХ века.

– Конечно, такие изменения не могут не вести к определенным изменениям в восприятии окружающего.

– Изменения гораздо более глубокие. «Первая современность» – это торжество науки. Переход во «Вторую современность» обнаруживает пределы «расколдовывания» мира. Выяснилось, что мир до конца «расколдовать» нельзя. И не только потому, что скучно и неуютно. Современный этап развития науки, который называют трудным словом «постнеклассический», обнаружил, что в точных и естественных науках начинают наблюдаться феномены, которые были характерны раньше только для гуманитарных наук. Например, когда присутствие наблюдателя меняет течение процесса. Выясняется, что у точных наук есть ценностные основания, от которых они зависят. И что ценности – вообще вещь безальтернативная, они синоним человека. Все это выглядит, как будто на царство точных наук сбросили гуманитарную атомную бомбу.

– Остается только понять, возможны ли революции во «Второй современности»?

– Во «Второй современности» очень многие вещи меняют свой смысл. Меняется смысл социального порядка и социальных перемен. Глобализация превращает социальный порядок в нечто дефицитное, редкое и очень ценное, потому что резко расширяется присутствие хаоса. Социальная дезорганизация вновь возвращается в центры мирового развития и начинает утверждаться в качестве нормы на периферии. Другое важное обстоятельство: переход во «Вторую современность» сопровождался смертью альтернативных проектов. Социальный порядок, утвердившийся в мировых центрах, превращается в принудительный образец для организации периферии. Место альтернативного проекта занимает готовый образец. Периферия следовать ему не может по многим причинам. Сколько Афганистан или Ирак ни бомби, либеральная демократия там не вырастет. Фактически на периферию приходят новейшие издания универсалистской утопии. Революции «Второй современности» больше похожи на бунты в традиционном обществе: они лишаются возможности создавать устойчивый социальный порядок.

Глобализованный мир неизбежно будет дифференцироваться и выделять новые мировые центры. Нынешние страны БРИКС – пока только кандидаты на роль таких центров. Во «Второй современности» только такой социальный порядок может стать устойчивым, который сможет поставить перемены на поток. В социальном смысле инновации превращаются в альтернативу революций. Инновации – это нескончаемая череда микрореволюций. Но это не все. Способность новых мировых центров стать устойчивыми напрямую зависит от того, в какой степени они окажутся в состоянии переориентироваться с универсалистских рецептов на такие проекты развития, которые будут напрямую и в первую очередь связаны с национальными потребностями. То есть проекты, которые будут конструироваться на основе рефлексий над национальным опытом – экономическим, социальным и политическим. Этим центрам необходимо создавать собственный символический капитал, то есть такие системы значений и символов, которые будут в состоянии сохранять автономию этих центров в условиях глобализации.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


«Бюджетные деньги тратятся впустую» – продюсер Владимир Киселев о Шамане, молодежной политике и IT-корпорациях

«Бюджетные деньги тратятся впустую» – продюсер Владимир Киселев о Шамане, молодежной политике и IT-корпорациях

0
1981
Бизнес ищет свет в конце «углеродного тоннеля»

Бизнес ищет свет в конце «углеродного тоннеля»

Владимир Полканов

С чем российские компании едут на очередную конференцию ООН по климату

0
2759
«Джаз на Байкале»: музыкальный праздник в Иркутске прошел при поддержке Эн+

«Джаз на Байкале»: музыкальный праздник в Иркутске прошел при поддержке Эн+

Василий Матвеев

0
2073
Регионы торопятся со своими муниципальными реформами

Регионы торопятся со своими муниципальными реформами

Дарья Гармоненко

Иван Родин

Единая система публичной власти подчинит местное самоуправление губернаторам

0
3714

Другие новости