В зрелые годы Редон увлекся флористикой.
Иллюстрация предоставлена организаторами выставки
Жизнь маргиналов порой едва ли не интереснее жизни тех, кто определяет собою мейнстрим.
Одилон Редон (1840–1916), с его тягой к науке и одновременно к мистике, с литературностью, пронзившей все его творчество, сумел перешагнуть через поколение. Почти не замеченный и не воспринятый импрессионистами, он успел дождаться своего мига славы – когда на арт-сцену выступили новые силы, наби и символисты, а само понятие «художник для художников» вновь обрело почти сакральный смысл. В начале века его оценили и в России – «Весы» были счастливы с ним сотрудничать (хотя Редон почему-то скудно представлен в российских собраниях).
На выставке Одилона Редона «Словно в грезах», открытой во франкфуртском Ширн-Кунстхалле, показано многое из того, что вдохновляло самого художника. Первым его учителем стал мастер гравюры из родного Бордо Родольф Брезден, художник, мало кому известный в XIX веке, его признание пришлось уже на другую эпоху. От Брездена, считавшего, что «суггестивное искусство ничего не может дать без таинственной игры теней», Редон, видимо, и получил тот импульс к исследованию потустороннего, мистических образов, что определил его изначальную обособленность для современников. И то – в эпоху торжества повседневности многие ли могли адекватно воспринять «Крылатую голову над водами», летящие по небу глаза, всех этих пауков и чудища-растения с проступающими сквозь листья лицами? Несколько лет назад Редон стал одним из главных героев выставки в Лувре «Живопись как преступление». Он манит наши дни привязанностью к большерукому и большеголовому Калибану, к отрубленной голове Голиафа и глазу Циклопа, баллоном воздушного шара плывущему над землей. Улыбающиеся и плачущие пауки на его рисунках совмещают в себе все мыслимые фобии человечества, от вампиризма и кастрации до каннибализма. А человеческое тело подвергается на его литографиях непрерывной трансформации, сокращаясь то до головы, а то до одного лишь глаза, который разворачивается в метафору мира, а затем и в сам мир.
Погрузившись не в радости буден, но в поиски потустороннего, в освоение мистических пространств, Редон выступал антиподом Моне и Сезанна («Я отказался плыть на корабле импрессионистов – они представлялись мне слишком недалекими»). Их эстетике противостояли мрачные тона его первых альбомов графики, относящихся к так называемому «черному периоду», – «В мечтах» (1879), «Истоки» (1883), «Ночь» (1886), «Грезы» (1891). При этом Редон всю жизнь интересовался наукой. Ближайшим его другом был ботаник Арман Клаво. Его интересы и взгляды во многом сформировали Редона, оказавшегося, несмотря на склонность к мистическому и подсознательному, и жертвой того бума естественно-научного знания, что сформировал в XIX веке поклонников Жюль Верна.
С развитием истории искусства изменялось и редоновское в ней место. Дело не только в мастерах группы наби (в переводе с древнееврейского означает «пророки»), которые стали чествовать Редона еще при его жизни. Интерес к безумию, стремление постичь за-граничное, находящееся по ту сторону привычной реальности, поставил его в один ряд с такими художниками, как Эдвард Мунк, Пауль Клее и Дюбюффе.
Редона принято считать одним из основных авторов-символистов. Не зря главный герой романа Гюисманса «Наоборот» так восхищен его творчеством (и одни из лучших страниц о Редоне мы найдем как раз в этом романе). А журнал оккультизма «Сердце» посвятил ему в 1893 году специальный выпуск как «гению спекулятивной науки», напечатав и посвященную Редону поэму «Мистический рыцарь».
Множество имен всплывает в памяти, когда смотришь франкфуртскую выставку, собравшую более 200 рисунков, литографий, пастелей и картин Редона из музеев всего мира – от Базеля и Бордо до Мюнхена и Вашингтона, не говоря уже о многочисленных частных коллекциях. Его родственников в искусстве принято искать скорее в литературе (Эдгар По и Бодлер; отдельный выпуск литографий он посвятил флоберовскому «Искушению святого Антония»), хотя и в живописи он восхищался Анри Руссо, а через круг своего парижского учителя литографии Анри Фантен-Латура сблизился с поклонниками Вагнера.
В конце 1890-х художник переключился на новые сюжеты – его цветочные натюрморты кажутся куда более жизнерадостными, чем работы с плывущими по небу глазными яблоками. Но, присмотревшись, понимаешь, что и цветы чаще всего не подлинные, а выдуманные. В этом буйстве пастели куда больше нереального и неземного, чем в иных фантастических кинофильмах. Увлечение флористикой оказывается еще одной гранью привычного для Редона желания увидеть изнанку мира, обнаружить в нем измерения, лишь внешне совпадающие с тем, что принято называть жизненным опытом. Бытовым ощущениям он противопоставил бытийный восторг, испытать который способны, может, и многие, но передать – единицы.