Сын наблюдает, как выступает мама.
Фото Михаила Циммеринга (НГ-фото)
-Федор, вы поставили пьесу «Бифем», которую написала ваша мама, Людмила Петрушевская. Такое семейное творчество встречается нечасто. Почему вы обратились именно к ее пьесе?
– Я с трех лет ставил спектакли. Вешал занавес в квартире и звонил в дверной звонок три раза. В 6 лет я уже и афиши клеил – дома и на лестнице. Я всегда был одержим режиссурой – это такая паранойя. «Бифем» – пьеса, которую я даже не то что чувствовал, а просто нутром чуял! Я абсолютно мамин сын, и у меня внутри текут те же реки. Поэтому ее пьеса была мне так нужна, чтобы прийти в режиссуру, которая была моим главным делом в детстве. Когда меня спрашивали, кем я хочу быть, я всегда отвечал: «Режиссером и проводником поезда». Наполовину исполнилось.
– Какие пьесы шли в вашем детском театре?
– Драматургия была либо моя собственная, либо мамина. Начинал я с кукольных спектаклей, поэтому мама не только писала для меня пьесы, но и шила кукол. А когда мне было 8 лет, мы с моей подругой Аней Булгаковой пришли в ЦДЛ и сказали бабушкам вахтершам: «Здравствуйте, мы дети писателей, у нас тут свой детский театр, и мы хотим показывать здесь свои спектакли». Нас почему-то прогнали.
– А какое-то название у вашего домашнего театра было?
– Да. Он назывался театром имени Шарля Перро, и мама написала штук пять пьес для нас. Кстати, команда, которая тогда у меня собралась, работает со мной до сих пор. Мы сейчас делаем журналы для тинейджеров. У нас свой издательский дом «Молоток», нас это дико увлекает.
Что касается «Бифема», то к писателю Петрушевской я отношусь очень взыскательно – я очень строгий читатель. И всегда сильно ее критикую, у меня к ней постоянно много вопросов, я даже иногда с ней ругаюсь на почве того, что она пишет. Мы тут писали вместе сценарий для кино и чуть друг друга не съели. Но я остаюсь большим фэном драматургии Людмилы Петрушевской. Еще я дико люблю Хармса. Когда мне было 15, я в своей школе поставил «Елизавету Бам». Вообще так как я всегда был выпендрежником, меня не очень воспринимали ровесники. Я был как бы в стороне, сам по себе. Меня многие из моей среды не любили, что, на мой взгляд, продолжается до сих пор и чему я даже рад. Когда тебя не любят – появляется желание сражаться. Делать все вопреки, а не благодаря. И вот вопреки театральной традиции, которая была у нас в знаменитой 67-й школе, я поставил Хармса. Кончилось все тем, что этот спектакль посмотрел Владимир Иосифович Глоцер, главный хармсовед и хранитель его наследия, единственный в этой стране человек, поехавший в Венесуэлу к вдове Хармса, потрясающей Марине Дурново.
– И что вам сказал Глоцер?
– Что ему понравилось и что это круче всего, что он видел из Хармса в театре. В общем, теперь я собираюсь ставить Хармса по-взрослому. Елизавету Бам у меня сыграет один очень известный молодой актер. Играть будем на крыше одного известного дома.
– Предлагаю вернуться к пьесе Людмилы Петрушевской «Бифем». Для тех, кто не знаком с содержанием: по трагической причине дочь героини в буквальном смысле теряет голову. И, чтобы сохранить ей жизнь, мать решается на пересадку головы дочери на собственное плечо.
– Меня в интервью все время спрашивают: «Вы поставили спектакль про мать и дочь, а может быть, это отчасти спектакль про мать и сына»? А может, и нет! Не нужно ничего объяснять.
– Вы не возражаете, если мы будем говорить не только о вас, но и о вашей маме?
– Возражаю. Петрушевская не дает интервью, и хитрая уловка – заставить меня это делать за нее. Другой вопрос, что я горжусь своей мамой. Мои ровесники плоховато знают Петрушевскую как писателя и драматурга, они скорее слышали, как она рэпует.
– А кто сейчас знает режиссера Анатолия Васильева, который между тем входит в пятерку лучших театральных режиссеров мира?
– С Васильевым иначе и быть не должно. Его должны знать десять–двадцать театральных маньяков. Он же великий! Великие в театре должны жить в монастыре, иначе – вы знаете, какой бывает театр у тех, кто направо-налево дает интервью (вот, например, я). Иначе он будет всего лишь популярным человеком. То же касается и кино. Меня, например, раздражает, что такое огромное количество людей посмотрели фильм «Амели». Ведь большая часть из смотревших попала совсем в другую дверь. Они стали считывать смысл, сравнивать, сопоставлять, как в математике, – и фильм исчез, распался, рассыпался. Счастье, что мои остальные любимые фильмы мало кто теперь видел. Ну там «Маму Рому» Пазолини с богиней Анной Маньяни. Или «Слово» Дрейера. Или черно-белого Фассбиндера.
– До «Бифема» вы что-то делали в профессиональном театре?
– Да. Мой учитель Паша Каплевич вовлек меня в одну сильную историю – он позвал меня к Жолдаку играть Треплева в спектакле «Опыт: Чайка». Я, конечно, актер еще тот. Вот только режиссер на меня пока не нашелся. В общем, я там и Жолдаку стал указывать, и остальным актерам – Юле Рутберг, Саше Балуеву, Маше Мироновой – потрясающим, исключительным людям и артистам. Перед премьерой, в общем, я оттуда свалил. Репетировал, да. Потом даже однажды сыграл в этом, моем таком любимом теперь, спектакле – уже не Треплева, а Шамраева. Треплева там играет большой актер Саша Усов. Но было это один раз, и хотя Дима Харатьян мне усиленно подсказывал текст (я ввелся день в день), это было трудно.
Уже тогда я с соратниками занимался продюсированием и пиаром, чем занимаюсь и теперь. Но я думаю, что рано или поздно мой полный уход в театр и кино случится. Надо только подождать. Короче говоря, когда мне стукнуло 25 лет, я украл у мамы пьесу.
– И что было потом?
– Потом я увидел актера Филиппа Григоряна с голой головой, игравшего небольшую роль в мирзоевском «Сирано» в Театре Вахтангова, и невероятную девушку-василиска Таню Ипатову, которая тогда, бросив театр и пение, мыла посуду в клубе «Пропаганда». И мы с ними ночами, запершись в актовом зале одной дружественной музыкальной школы, репетировали.
– Людмила Стефановна заметила пропажу?
– Нет. Она даже не догадывалась, что я хочу «Бифем» ставить. Причем, как теперь понятно, я ужасно обошелся с пьесой – сократил ее буквально наполовину.
– Не боялись маминого гнева?
– Я страшно боялся, но не отступал. В этот же момент я взялся вести довольно трэшевую программу на телевидении, которая называлась «Цена успеха», где моей соведущей была Людмила Нарусова. Зарплату я откладывал. И набрал ровно ту сумму, которая была необходима для постановки спектакля. Тут наше ток-шоу накрылось, и я выпустил наконец спектакль. Работать ко мне приехали даже две англичанки – художница и хореограф. На художнице я потом еще и женился.
– Интересно, а маме вы заплатили за пьесу? К тому же ведь она еще и пела в вашем спектакле!
– Это наша коммерческая тайна. Кстати, песню для «Бифема», суперхит сороковых годов, маминого младенчества, она записала дома на самый обычный магнитофон. Только не спрашивайте, зачем я включил в спектакль именно мамино пение – не знаю. Так было надо. В одной моей любимой детской книжке ко всем странным моментам есть примечание: «Спроси у мамы, она знает». Вот и вы тоже у мамы спросите.
– Какова была ваша реакция на плоды собственного труда?
– Когда я увидел первых плачущих людей – я понял, что это мне награда за мучения.
– А на премьеру вы маму позвали?
– На один из первых прогонов. Я ей позвонил: «Мам, ты знаешь, через три дня будет премьера «Бифема». Она замолчала минут на пять. Потом пришла смотреть спектакль. Это был самый страшный для меня прогон. Но после спектакля мама сказала: «Да». Ни слова больше. А мама – очень жестокий критик, особенно по отношению ко мне.
– Есть мнение, что семья должна защищать «своих» от «чужих». Критики хватает везде, а тепла – так мало. Поэтому к близким людям надо быть более снисходительными.
– Нет, не так. Самое отвратительное – это родители, которые сладко поют про своих детей. Не поймите превратно – любить своих детей надо. Но самое ужасное – акты публичной любви по отношению к собственным детям. Это невыносимо.
– Какое время, с вашей точки зрения, самое плодотворное для искусства: ХХ век или, может быть, ХVI?
Фото Михаила Циммеринга (НГ-фото)
– Вы считаете, что на искусстве нельзя зарабатывать деньги?
– Можно. Но редкий человек удерживается на грани между деньгами и бездной, где водятся прекрасные духи, откуда берется все нужное для реального искусства. Обычно он туда либо рушится – и тогда он гений, но нищий. Либо остается стоять – и только осторожно туда заглядывает, чего-то ожидая. А ждать-то нечего – деньги победили, свободен, можно домой.
– Наше время располагает к тому, чтобы падать в бездну?
– Нет. Наше время мажорное, буржуазное. Мы давно пережили время ожесточенных эстетических дискуссий. Сейчас время сплетен. Время гламура. А гламур с его сплетнями – это убийство и отрава для тех, кто может и умеет. Ну для всех, кроме Пруста. Да, нужен Марсель Пруст, который бы вдруг появился и правильно все описал, любя и зная. И болея – он же ведь какой был несчастный, всегда болел, писал практически из воспоминаний, не видя и давно уже не нюхая. А на наши окрестности очень даже стоит посмотреть другими глазами и понять, что Ксюша Собчак – это та же прустианская Одетта. Никак, правда, не найдется тот, кто бы это понял и уж тем более написал. Поляна великих вещей теперь пуста.
– Вы не предполагаете туда зайти?
– О чем вы! Мне бы хоть в лес ненадолго.
– Как бы вы назвали свое поколение?
– Сегодня время циничных романтиков┘ Я думаю, что все «девяностники» и «двухтысячники» – это как бы нулевщики. Перед нами все обнулилось и началось заново. Правда, все возвращается на круги своя: объявились те же партийные и комсомольские функционеры, их не успели даже забыть – они опять во главе угла. Мягко, но верно всплывают черты того, что проходили мои родители. Не знаю, дойдет ли дело до обысков и допросов (я это кое-как младенчески помню – как родители, например, книги во дворе ночью закапывали).
– Вы адекватны сегодняшнему дню?
– К сожалению, да. Был бы неадекватен – был бы более свободен. И не занимался бы кучей дел, которые отвлекают от главного – от театра с кино. Думаю, года через три я смогу освободиться. Посмотрим.
– Вы предпочитаете быть модным? Или чем-то вроде Васильева и вашей мамы?
– Я уверен на триста процентов: быть непризнанным для художника куда полезнее, чем быть таким знаменитым, как, например, Кирилл Серебренников. С этим же так трудно жить!
– А как вы относитесь к людям? Как Байрон – ненавидите каждого и любите человечество в целом?
– Люди – это изначально погибшие существа.
– Все?
– Все.
– Как вы думаете, человек должен делать лишь то, что он хочет, или он должен считаться с мнением окружающих?
– Это личное дело человека. Я уверен, что Хармс, мой бешеный кумир, делал то, что хотел. Но не обольщался. Потому что, как только ты посмотришь в зеркало, чтобы довольно себе улыбнуться, на этом всё кончится. Всё! И придется привыкать быть бездарем. Талант дается с самого начала, но отбирается-то в любой момент.
– Чем вы занимаетесь сейчас?
– Кроме моих театральных и киноисторий (не буду пока подробно рассказывать) я как продюсер вместе со своей командой делаю торжества по поводу 200-летия Музеев Кремля. На первом событии говорил речь Путин. Впереди еще почти год. За который, я уверен, у меня лично произойдет много всего хорошего.