0
3118
Газета Антракт Интернет-версия

02.04.2004 00:00:00

«Я давно уехал в себя»

Тэги: штейнберг, творчество


штейнберг, творчество Эдуард Штейнберг: 'Все, что изобрел ХХ век, кончилось. Сегодня мир возвращается к персонализму'.
Фото Вадима Алексеева

- Эдуард Аркадьевич, для вас Таруса – родина?

– Конечно, Таруса для меня – родина. Я, правда, не здесь родился, но мой брат родился здесь, дочка моя родилась, зачали меня здесь и привезли маленьким. Я жил здесь постоянно и сейчас по полгода живу. И с детства ходил в Дом пионеров, учился рисованию. Потом работал там же истопником.

 

– Ваш отец, поэт и переводчик Аркадий Штейнберг переехал в Москву из Одессы, как и многие талантливые люди, составившие цвет «южнорусской школы».

 

– Таруса, через Цветаеву, имела определенную притягательность какую-то. И все сюда тянулись, хотя ни дорог, ничего не было. А так как папа рыбак, он ахнул от этой Оки и стал строить дом. Потом он привез сюда своего приятеля, поэта Стийенского, югослава, который на него донос написал. Однажды папа поехал в Москву за продуктами, там его и забрали. И мама осталась с двумя детьми. Когда он вернулся, дом не отдали. А строил этот дом мой русский дедушка. Потому что отец в этом плане беспомощным был. Он мог много рассуждать, много и хорошо говорил, но когда касалось дел, оказывался беспомощным человеком. Так что учительствовать хорошо, но надо и дело поднять как-то! Он был почвенник по натуре, настоящий аристократ. Он не был интеллигентом, мог абсолютно спокойно общаться и с простыми людьми и со знатными. И в этом я у него многому научился. У нас за столом сидел и дворник, и Тарковский. Не каждый ведь так за стол посадит. В этом плане, конечно, лагерь ему много дал.

 

– Ваш отец, Аркадий Штейнберг, притягивал к себе очень многих. Друзья и ученики вспоминают его многочисленные таланты, в том числе и бытовые.

 

– Это все мифология. За грибами он вообще не ходил и никакого занятия по Мичурину терпеть не мог. Когда он садился стихи писать или переводить, то неделями сидел за столом, потому что качественно и ответственно подходил к работе. Он любил говорить, был оратором. И он способен был слушать других. Этим притягивал к себе людей. Он не был атеистом. Года за три до смерти он стал поклонником Льва Шестова и очень ругал Ильина за его книгу «Сопротивление злу силою». И мы с ним очень спорили, ведь в современном мире зло – реальность. Это не мода была, а жизнь его. Да и умер он в лодке не случайно, символично.

 

– Одним из главных событий оттепели стало появление альманаха «Тарусские страницы».

 

– Конечно, я понимал, что это кусок истории, но все-таки то была литература среднего класса. Хотя «Тарусские страницы», конечно, открыли много молодых.

 

– К Паустовскому действительно, как к Толстому, ездили?

 

– Я сам видел это. И звал их «ходоками». Говорил: «Великий писатель земли русской, к вам ходоки приехали!». Спрашивали совета, как жить, – истинная правда! Девушки, мальчики. Создали культ. Но он честный писатель, его Бунин заметил. «Кара-Бугаз» 30-х годов у него хорошая вещь, хотя, конечно, он не Платонов. К нему приезжала Лидия Дилекторская, любимая модель Матисса, американцы какие-то. Беседка его так и стоит. Галя, дочь, поддерживает все, как было при жизни старика. Он очень добрый человек был, всем помогал. Но кота его шлепнули на крыше, когда животных отстреливали. Тут в Тарусе такие нравы! А когда его хоронили, все было оцеплено гэбэшниками – что-то невероятное было.

Эдуард Штейнберг. Композиция. 1996 г.

 

– Надежда Яковлевна Мандельштам тоже жила здесь.

 

– Очень хорошо ее помню – она была очень умна. Но в то время еще всего боялась. Мы ничего не боялись, поскольку не пережили ничего подобного. Тогда мы, конечно, понимали прекрасно, что такое совдеп, и отождествляли его с фашизмом. Вот в этом плане мы были, конечно, свободны. Потому что даже мой папа, Паустовский, Балтер не могли себе позволить сказать, что большевизм – это фашизм. А мы говорили. У нас был уже другой язык свободы. Не диссидентский – другой. Не помню, «Тарусские страницы» были раньше или позже тарусской выставки.

 

– Которая стала первой выставкой неофициального искусства?

 

– Наверное, да. Но, может, были и другие выставки? У Владимира Яковлева до этого работы были выставлены в каких-то институтах – тогда это возможно было. Выставка была в 61-м году, когда никаких нонконформистов не было. Слово «нонконформист» появилось в 70-м. И не думаю, что наша выставка в Доме культуры была слишком авангардной. Я выставил пейзажи в духе Ван Гога. Воробьев – в духе «Бубнового валета». Май Митурич выставился, но он был официальный художник. Галацкий приехал из Москвы с Мишкой Гробманом и Мишкой Однораловым. Привезли в папочке Яковлева, еще чего-то и развесили без оформления. Все это был фигуратив. Абстракции не было, абстракция возникла потом. Самоутверждаясь, авторы создавали страшный шум. Плюс отблеск славы «Тарусских страниц».

 

– В Москву часто ездили?

 

– Часто, а потом и переехал совсем. И здесь началась жизнь богемы. Мы действительно были богемой – нищие, краски ничего не стоили, воровали во ВГИКе или в Суриковском, где я работал лаборантом. Фактически бесплатно, за бутылку, можно было мешок притащить. Подрамники воровали. Подвала своего у меня не было. Я всегда дома работал, а в 79-м году купил мастерскую на Щелковской.

 

– Суриковцы, небось, к Фаворскому в «Красный дом» ходили?

 

– Это была целая школа – туда входили Голицын, Шаховской, Захаров, Красулин, Жилинский. Суриковские – Назаренко, Нестерова – учились у Жилинского в классе. Это не такой открытый дом был, не просто так – закрытый клан Фаворского. Но с ними я не общался, больше с Колей Андроновым – он мне нравился и по-человечески ближе был.

 

– Эрик Булатов пишет сейчас эссе об уроках Фаворского и встречах с Фальком.

 

– Булатов вообще ведь академист, отличник Суриковского института. Тогда все Фалька любили. Но, по-моему, он больше учился у американцев и у советского искусства. Я был на выставке Пикассо в 1956 году. Но я человек с постепенным развитием и как-то его не очень воспринял. Мне нравился ортодоксальный Пикассо, голубой период – а там разные периоды представлены были. Я к Малевичу-то подошел довольно поздно, только в начале 70-х годов, когда стал разрабатывать его проблемы. Это ведь целая дисциплина с серьезной проблематикой.

 

– Как тогда воспринималось появление людей из-за границы?

Отец и сын Штейнберги. 1983 г. Фото из архива Эдуарда Штейнберга

 

– Как остров свободы! Никто из нас не говорил ни по-английски, ни по-французски, вообще ни на каком языке, кроме русского. Иностранец с трудом говорил по-русски, но важно подъезжал и увозил картину. Которая исчезала в никуда, зато появлялись какие-то деньги. Потом, когда стали среди иностранцев жить, поняли, что это такое. Во-первых, иностранец хотел из любопытства приехать к русскому. Он никогда на Западе не попадет в дом к художнику. Это практически невозможно. Во-вторых, как Георгий Дионисыч Костаки сказал: «Вот он сел за руль «Мерседеса», и едет важный». А кто он такой? Да просто чинуша мелкий. Но человек-то слаб! А потом было задание – дать денежек, поддержать всю эту богемную компанию. Они же тоже на идеологию работали. Что нормально. Конечно, попадались и ценители искусства, но крайне редко.

 

– Почему вы отказались участвовать в выставке, которую потом назвали «бульдозерной»?

 

– Мне это абсолютно не интересно было. Тем более, комсомольскую деятельность Глезера я уже оценивал однозначно как большевизм наоборот. А Рабин с Глезером – одна компания. Соседи. Они на Преображенке рядом жили – я их, между прочим, и свел. Они чем-то похожи друг на друга. Стратег Рабин использовал Сашкино сумасшествие, оба они задумали уезжать. Еще Комар и Меламид собирались уезжать, вот они и спланировали эту акцию бульдозерную. Недавно конференцию устроили, сколько-то лет «бульдозерной выставке», просили Немухина выступить. А он сказал: «Передайте Бажанову, что вы пропустили замечательного художника Свешникова, и я к вам теперь за километр не подойду. Вам ничего не нужно, кроме юбилеев». Ну сколько лет можно талдычить: «Двадцать лет «бульдозерной выставке»!

 

– Параллельно существовали художники-иллюстраторы, которых чехи позже назвали школой Сретенского бульвара.

 

– Я думаю, что те художники, которые занимались иллюстрацией, выглядят более достойно. Раньше я думал по-другому, потому что активно был настроен против системы. Но сегодня считаю, что они были правы. Ведь лезть на бульдозеры – не дело артиста. Или это язык политического хеппенинга, а не искусства. Но они ж так об этом не думали, это было нормальное самоутверждение. Я общался с Кабаковым – мы даже дружили, потом разошлись. С Янкилевским, с Франциско Инфантэ до сих пор очень хорошие отношения. С писателями общался, с Володей Максимовым, Женей Шифферсом. Феликс Светов был моим крестником. Вот – мой круг. Собирались то у меня, то у Кабакова, выпивали, вели замечательные разговоры. Регулярно, почти что каждую неделю. А так я одиноко жил – есть свое дело, есть чужое, делить нечего.

 

– Соц-арт в той же компании придумали?

 

– Соц-арт придумал Эрик Булатов, но мне это абсолютно неинтересно. Я так нажрался совдепа, что терпеть не могу все эти разговоры о нем. Хотя Булатов – крупный художник, вся социология эта мне отвратительна. Я Вейсберга люблю. Краснопевцева. Шварцмана. Вот мои герои, они мне ближе. Мне были интересны Моранди, итальянцы, Малевич, хоть и постепенно он мне открылся. Я и Танги хорошо знал, был даже под его влиянием – но у меня это все органика. Какие-то альбомы у Кабакова были хорошие, хотя меня порой смущал немного литературный текст. Но когда я на Запад приехал, то увидел, что там с этим текстом работали давно. Да и все было уже написано в 20–30-х годах. И Холин, и дед Кропивницкий, и Кабаков хорошо это знали. Хармса почитайте, он герой и сейчас очень актуальный со всей этой социалкой.

 

– Илья Кабаков ведь нос по ветру держал, когда, приехав на Запад, занялся тотальной инсталляцией.

 

– Я думаю, кто-то ему подсказывал. Он использовал, конечно, и Комара с Меламидом, и русский авангард. Но ведь никого же не было больше! А у него нюх на критиков. Он понял, что нужно все время много говорить. Бесконечно говорить и тем самым создавать ауру. И Кабаков стал болтать бесконечно, хотя он и неглупый человек.

 

– Какой художественный язык сегодня востребован?

 

– Нормальный традиционный язык. Без всякой идеологии. И в этом плане Толя Зверев становится сегодня более актуален, чем Кабаков. Не его картины, а его форма протеста как ненужного человека: «Вы знаете, а шинелька-то не того. Я ищу Акакия Акакиевича». А это проблема уже безвременная.

 

– Авангардисты 20-х по сути своей были богоборцами. В ваших работах четко прослеживается христианская символика.

 

– Нужно внимательно почитать переписку Малевича с Гершензоном, который уж никакой не богоборец. А Малевич – абсолютно религиозный художник, только сектант. Может, хлыст – у них же иконы были геометрические. Без Бога-то в России ведь невозможно. Как бы они ни боролись с Богом, все были верующими. Это проблема культуры и культового сознания. Без Голгофы очень трудно быть артистом в России.

 

– Искусствоведы пишут о присущей вам этике Фалька, а не Малевича.

 

– Но Фальк, религиозный художник, рисовал картошку. Я ведь символист на самом деле. И ничего я не открывал. Я просто расшифровал другой ракурс Казимира Малевича, который только теперь начали отмечать его исследователи. Да не только Малевича. У меня же и пейзаж существует, структуры всякие, связанные с культурой, а не с культом. Во всяком случае, я очень серьезно к этому отношусь – это моя экзистенция. Вот что получается – я всегда чувствовал, что связан с Европой. Я – русский продолжатель «Ecole de Paris». Я перекинул мостик времен – вот и вся моя заслуга. Я из Москвы уехал в Тарусу через Париж. А так я давно уехал в себя. В России я работаю немного, в основном – на Западе. Психологически очень трудно перестроиться. Мог бы жить вообще в Европе спокойно, не хуже, чем здесь. Но не хочу, поздно. Туда надо уезжать, когда тебе 10–12 лет. Я ведь и так европеизировался, так как язык моего искусства очень связан с Европой, с русским Парижем.

 

– Откуда взялась эта связь с русско-французской абстракцией?

 

– У меня все симпатии старые остались. И вообще, мне ХIХ век ближе, чем XX. И фотографию я люблю XIX века, а не современную. Не люблю ни Родченко, ни Лисицкого. Не люблю современные инсталляции, объекты всякие. Конечно, в поп-арте есть вещи замечательные, ранний Джаспер Джонс или Раушенберг. Но потом-то все в коммерцию превратилось. Я Моранди люблю – на нем искусство кончилось. Я серьезно отношусь к Пикассо, к Дюшану, я понимаю, что это такое. Вот на что богоборец Дюшан, но он же себя не рекламировал, и никакой тусовки вокруг него не было. В парижской школе тусовки не было, они были связаны чисто географически – вокруг была чужая история, чужая страна, сами они были ущемленные эмигранты.

 

– Трудно ли войти во французскую культуру?

 

– Как художник я знаю, что во французскую культуру с улицы войти практически невозможно. И есть хорошие художники, которые никогда туда не попадут. У меня есть замечательный приятель, художник Пиза, который пятьдесят лет назад приехал во Францию, да так и остался. Жена его работала в издательстве «Галлимар» всю жизнь, а Пиза стал знаменитым полиграфистом. И он мне рассказывал: «Получил я паспорт французский, прихожу к своим приятелям – французам и говорю: вот, старики, я теперь француз!». А они: «Ты никогда не будешь французом!»

 

– У большинства русских художников западная карьера не сложилась.

 

– Целков, Зеленин, Воробьев уехали с полной иллюзией по поводу свободы. Приехали и начали ругать коммунистов. А ругать коммунистов запрещено было во Франции. Нельзя было рот раскрыть. На тебя смотрели, как на сумасшедшего. Ведь, по словам Рабина, если ты раскрывал рот, то выглядел полным идиотом. Злопыхателем. Французы очень идеологичны, поэтому традиционно все деятели культуры – коммунисты, начиная с Пикассо. И их молчание сыграло большую роль в том, что ГБ стало преследовать Солженицына. Сартр прекрасно знал, что лагеря были, но молчал – выгодно было. А когда началось разоблачение, правые использовали эту ситуацию. Но художники не виноваты – не только им это повредило. Виновато двойное сознание интеллигенции. И придет завтра Зюганов, интеллигенты станут делать, что ему нужно. А люди у нас – очень хорошие, талантливые, но наивные и инфантильные, как дети. И у них нет своего мнения. Народ – сам по себе, его приучили врать. Он смотрит, где гниет наверху. Вот вам и результат всей этой демократии. Это мы ведь в Москве живем, да по Парижам ездим. И деньги я зарабатываю. А может и социальный взрыв быть. Бунта не будет, но вместо либерализма будет кнут.

 

– Болото будет.

 

– Ну, дай Бог. Мы свою жизнь прожили, и неплохо. А мои внуки как будут жить, не знаю. Но вообще у меня идеологии нет – занимаюсь своей приватной деятельностью, ремеслом. В этом году будет большая выставка в Русском музее и в Третьяковке. Из Парижа везу. Спонсор русский нашелся – большие деньги! Страховка, транспорт. У меня ведь здесь двенадцать лет не было выставки!


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Заявление Президента РФ Владимира Путина 21 ноября, 2024. Текст и видео

Заявление Президента РФ Владимира Путина 21 ноября, 2024. Текст и видео

0
1619
Выдвиженцы Трампа оказались героями многочисленных скандалов

Выдвиженцы Трампа оказались героями многочисленных скандалов

Геннадий Петров

Избранный президент США продолжает шокировать страну кандидатурами в свою администрацию

0
1009
Московские памятники прошлого получают новую общественную жизнь

Московские памятники прошлого получают новую общественную жизнь

Татьяна Астафьева

Участники молодежного форума в столице обсуждают вопросы не только сохранения, но и развития объектов культурного наследия

0
728
Борьба КПРФ за Ленина не мешает федеральной власти

Борьба КПРФ за Ленина не мешает федеральной власти

Дарья Гармоненко

Монументальные конфликты на местах держат партийных активистов в тонусе

0
999

Другие новости