Однажды я сказала, что не чувствую Бродского. Мне не удается почувствовать Бродского, потому что между нами ледяной барьер его гения, сказала я и немного погордилась тонкостью своих чувств. За открытым окном плескался на донышке сорокаградусный ереванский день. Во дворе играли дети – до нас долетали их радостные птичьи вскрики. Все время хотелось попить холодного, и мысль о ледяном барьере была приятна. Лед никак не связывался с зимой, и уж тем более со льдом той давно прошедшей зимы, когда я плакала, узнав о смерти Бродского. С тем замерзшим окном в троллейбусе, на котором детским почерком кто-то накарябал: «Умер Бродский».
Тогда я его чувствовала. Тогда я его понимала абсолютно – он говорил не только на моем языке, он говорил лично со мной. Знал, как говорить с девочкой с заводской окраины. Не задавался.
Всегда выбирай избу,
где во дворе висят
пеленки. Якшайся лишь с теми,
которым под пятьдесят.
Мужик в этом возрасте знает
достаточно о судьбе,
чтоб приписать за твой счет
что-то еще себе;
то же самое – баба. Прячь
деньги в воротнике
шубы; а если ты
странствуешь налегке –
в брючине ниже колена,
но не в сапог: найдут.
В Азии сапоги – первое,
что крадут.
Было ли тогда мне хоть что-то в нем непонятно? Сейчас-то я быстро уточню в интернете, если есть вопросы. Тогда были зеленые тома с примечаниями, в которые нырять было почему-то особенно сладко. Неясное не отталкивало – оставляло простор. И сейчас для меня его голосом говорит Одиссей:
Мой Телемак,
Троянская война
окончена. Кто победил –
не помню.
Должно быть, греки:
столько мертвецов
вне дома бросить могут
только греки…
И все-таки ведущая домой
дорога оказалась слишком длинной…
И Овидий, естественно, тоже – ехидным, надтреснутым, юным:
Тебе, чьи миловидные черты,
должно быть, не страшатся
увяданья,
в мой Рим, не изменившийся,
как ты,
со времени последнего
свиданья…
У меня была еще маленькая, в ладонь, книжечка с черно-белым портретом на обложке, как блокнот открывающаяся, жаль, я потеряла ее, а мне ее подарил любимый мальчик, у него были всегда горячие руки и голубые глаза, светившиеся, как опалы.
…А зимой там колют дрова
и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма
в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста,
а праздник пыли
да пустое место,
где мы любили.
Впрочем, нечего жалеть книжечку: я потеряла по дороге гораздо большее: людей, друзей, цельность, надежду. Что-то, вероятно, все же и нашла: это как собираться впопыхах, пока ищешь ключ, теряешь сумочку, зато находишь забытый было телефон. А машина уже ждет, и тогда только прислушайся сквозь шум в ушах, свист пурги, треск помех – он будет говорить с тобой из твоей цепкой, ни одной строчки не упустившей памяти. Да так, что впору остановиться и швырнуть все из рук: надо ли оно теперь?
Ни тоски, ни любви, ни печали,
ни тревоги, ни боли в груди,
будто целая жизнь за плечами
и всего полчаса впереди.
Оглянись – и увидишь наверно:
в переулке такси тарахтят,
за церковной оградой деревья
над ребенком больным
шелестят,
из какой-то неведомой дали
засвистит молодой постовой,
и бессмысленный грохот рояля
поплывет над твоей головой.
Не поймешь, но почувствуешь
сразу:
хорошо бы пяти куполам
и пустому теперь диабазу
завещать свою жизнь пополам.
Только этому – случайному, только звуку, созвучию, музыке. Только это стоило искать, находить, выпускать из рук, обретать снова. Легко, лихо было щеголять красным словцом, когда было теплое лето, солнце закатывалось за Арарат, и рядом жег черные глаза умный, тонкий собеседник, молодой поэт! Забыла, забыла завещанное:
Сохрани на холодные времена
эти слова, на времена тревоги!
Началась зима. Дорога ложка к обеду… И тут явилось главное. Бродский не кормит тебя с ложечки, не отрыгивает тебе в клюв кашицу полупереваренных истин: глотай, дорогой птенец. Он ждет от тебя душевной со-работы, иногда невыносимо грустной, иногда просто тяжелой. Но всегда – дающей утешение. Так легко теперь понять это «ниоткуда с любовью», перепрыгнув знакомое всем назубок начало – к совершенно ясному:
Далеко, поздно ночью,
в долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом
по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне,
как не сказано ниже,
по крайней мере,
я взбиваю подушку мычащим
«ты»,
за горами, которым конца
и края,
в темноте всем телом
твои черты
как безумное зеркало повторяя.
Да, всем телом. Это не страсть (ах, кабы!), только безнадежность…
Ледяной ад ждет нас всех, отщепенцев. Осталось совсем чуть-чуть, чтобы успеть хоть что-нибудь понять о жизни. Хоть что-то еще собрать, чтобы показать на границе: вот кто я. Вот мое все.
На Новый год сестра положила мне под елку подарок. Я его не распаковала. Есть у меня обычай – распаковывать подарки позже, не всю радость хватать целиком. И вот в черный день, когда солнце даже не взошло, я сняла нарядную обертку. Это оказалась книга Бродского с одним-единственным стихотворением «Откуда к нам пришла зима». Дивно изданная, проиллюстрированная в Фонде Бродского. Обещание. Оправдание.
И ты, входя в свой
теплый дом,
взбежав к себе, скажи
на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролете лестничном,
в стене,
меж кирпичей, внизу
под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть
взглядом.
Быть может, там,
в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных
люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших
чувствах,
в кладовках тех,
где свален хлам…
Но, видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и все заполонила.
Да, мы не думали, что где-то здесь таилась зима. Мы чувствовали иногда ее дуновение. А ведь он с его обостренным чувством зимы нас предупреждал:
Застегни же зубчатую пасть. Ибо если лежать на столе,
то не все ли равно ошибиться крюком или морем.
Но перед тем, как лечь на стол, я надеюсь все-таки дожить до весны. Хотя бы до оттепели. Не отходите от меня, Иосиф Бродский, больше никогда.
Саратов
Комментировать
комментарии(0)
Комментировать