Поэт Евгений Блажеевский (1947–1999) умер 25 лет тому назад, в мае. Самые знаменитые его стихи, впрочем, про осень. Осень – элегически-роскошная, византийски-прекрасная:
По дороге в Загорск понимаешь
невольно, что осень
Затеряла июньскую удаль
и августа пышную власть,
Что дороги больны, что
темнеет не в десять, а в восемь,
Что пустеют поля, и судьба
не совсем удалась.
Что с рожденьем ребенка
теряется право на выбор,
И душе тяжело состоять
при разладе таком,
Где семейный сонет заменил
холостяцкий верлибр,
И нельзя разлюбить, и противно
влюбляться тайком.
Глубокий, грустный, словно избегающий трагизма, голос Блажеевского узнается сразу. В самой ритмике речи – такая свобода дыхания. Строки словно отрываются от реальности, поднимаясь над землей, неся весть в беспредельность. В бесконечность вечности. А что жить долго не удастся и двадцать первый век не откроется поэту, так хватит и двадцатого, лишь бы стихи звучали.
В образе поэта есть нечто от городского бродяги, от дервиша поэзии. Его неприкаянность позволяет находиться над тусовками и прочей суетой. Сквозь одинокий сквозняк несущегося товарняка проступает тяжелая истина, сконцентрированная в финальном двустишии:
Качаются, скрипят продутые
вагоны,
Колеса в темноте
разматывают нить.
Любви, причем большой,
желают миллионы,
Никто не хочет сам кого-то
полюбить…
Эгоизм стал теперь нормой жизни, даже нормой норм. Любовью к жизни густо пропитана поэзия Блажеевского. В его фамилии сконцентрирована миссия блаженного поэзии. Ветер, поле, вечные русские символы:
Беспечно на вещи гляди,
Забыв про наличие боли.
– Эй, что там у нас впереди?..
– Лишь ветер да поле.
Но это – онтологический ветер и экзистенциальное поле. Мощно играет звукопись, подчеркивая бесприютность жизни и трагедию, поджидающую за каждым поворотом, в каждом кадре невесть кем снимаемого глобального кино:
Волненье челюсти свело.
Соседки утварь разобрали.
И стало в комнате светло
И пусто, как в безлюдном зале.
Колоколом бытия ударит финал стихотворения:
Переступил через порог,
Подветренной судьбе покорный.
И потянул, и поволок
Невырываемые корни…
Есть у него и жесткие философские афоризмы:
Благословенна память,
Повернутая вспять.
Ты будешь больно падать,
Да редко вспоминать.
Осядет снегом горе,
Дитя увидит свет…
В естественном отборе
Для боли места нет.
Да, в естественном отборе не помещается боль, сколь бы велика она ни была. Она порой и в душе не помещается. И в поэте она, кажется, не помещалась:
Те дни породили неясную смуту
И канули в Лету гудящей
баржой.
И мне не купить за крутую
валюту
Билета на ливень, что лил
на Большой
Полянке…
Представление окончено. Пора выходить из зала. Пестрый шатер истории многоструктурен и допускает различные формы осмысления. Осмысление советского периода, исполненное Блажеевским, выглядит внушительно до того, что оторопь берет:
– Лаврентий Берия мужчиной
сильным был.
Он за ночь брал меня раз
шесть...
Конечно,
Зимой я ела вишню и черешню,
И на моем столе,
Представь, дружочек,
Всегда стояла белая сирень.
– Но он преступник был,
Как вы могли?
Поэтическая речь Блажеевского естественна:
– Как это страшно!..
– Поначалу страшно,
Но я разделась сразу, –
В этом доме
Красавицы порою исчезали,
А у меня была малютка-дочь.
Так страшно, что и рифма не нужна. Но исторические экскурсы скорее исключение в лирике Блажеевского. Он чувствовал причастность к поколению, к советским безднам:
Мы – горсточка потерянных
людей.
Мы затерялись на задворках
сада
И веселимся с легкостью детей –
Любителей конфет и лимонада.
Мы понимаем: кончилась пора
Надежд о славе и тоски
по близким,
И будущее наше во вчера
Сошло-ушло тихонько,
по-английски.
И бесконечная детскость легкими волнами плещется в поэзии Блажеевского. Язык его совмещает упругость, фактурность, любовь к деталям. Ностальгические ноты звучат почти постоянно:
Веселое время!.. Ордынка...
Таганка...
Страна отдыхала, как пьяный
шахтер,
И голубь садился на вывеску
банка,
И был безмятежен имперский
шатер.
Империя казалась вечной. Тяжелые картины пишет порой поэт. Но именно такие картины и милы ему:
А жил я в доме возле Бронной
Среди пропойц, среди калек.
Окно – в простенок, дверь –
к уборной
И рупь с полтиной – за ночлег.
Большим домам сей дом
игрушечный,
Старомосковский – не чета.
В нем пахла едко,
по-старушечьи,
Пронзительная нищета.
Не этот ли мотив подхватит, по-своему обработав, через много лет Борис Рыжий? В горестном сложно усмотреть счастье. Но оно есть. Блажеевский остался в двадцатом веке. Но что для поэзии жизнь поэта? Она живет по своим законам, не считаясь с последней датой.