Гоголевский космос притягивал авторов андеграунда.Федор Моллер. Портрет Николая Васильевича Гоголя. 1840-е. Ивановский областной художественный музей
Гоголь в поэзии андеграунда не самый упоминаемый автор. Как, впрочем, и другие прозаики. Тем не менее в неофициальной советской литературе гоголевская тема звучит достаточно отчетливо – у поэтов самой разной направленности.
Так, Леонид Аронзон в стихотворении «Прямая речь» (1969) дважды цитирует классика: «Скучно на этом свете, господа» и «Эфирные насекомые». По словам Владимира Эрля, произведения Гоголя почитались им, едва ли не как Библия.
Дмитрий Авалиани создает листовертень «Гоголь» – «пророк». Напомним, что листовертень – это слово, написанное особым орнаментальным почерком. Если перевернуть лист с таким словом вверх ногами, то можно увидеть совсем другое слово.
Образ молодого Гоголя, может быть, наиболее ярко дан у Юрия Кублановского: «Ранний Гоголь с румянцем хохлушки/ в саквояже на север привез/ рецептуру летучей галушки/ прямо с праздничной кухни бурсы./ Иль у дивчины мертвая хватка,/ иль у панночки нос и усы –/ профиль, алчущий миропорядка».
О творчестве Гоголя размышляет Сергей Кулле. В его дневниковой прозе мы находим запись: «Гоголь – писатель XVIII века. Замысел, фабула главнейших его созданий («Мертвые души», «Ревизор») – это самый настоящий XVIII век, русский и европейский. А сбивает с толку: а) что он жил в полном XIX веке; б) его современный, «пушкинский» язык».
Имплицитно именно такое представление о писателе как об авторе «осьмнадцатого столетия» присутствует в стихотворении Сергея Стратановского «Фантазия на тему Гоголя» (1973). Одическая поступь и псалмодический распев соединены в нем с литературным персонажем (пани Катерина) и географическими объектами, существующими вокруг Гоголя (Адриатическое море, Италия).
В стихотворении «Гоголь в Иерусалиме» (1973) Стратановский, оставаясь в области конкретной поэзии, то есть в поле фиксации разных, в том числе психологических, вещей, говорит о внутреннем состоянии писателя во время его паломничества в Иерусалим. Именно в связи с самоощущением Гоголя он сравнивает Святой град с Миргородом. Святая земля предстает в стихах как лишенная благодати область: «Исчез феномен исцеленья/ Гниет Кедрон, полурека/ И в Галилее рыбари/ Из той туманной древней дали/ Забросив невод в час зари/ Лишь душу мертвую поймали».
Надо заметить, что характеристика духовного состояния Гоголя в Палестине корреспондирует с письмами самого классика. Вот, скажем, его строки из письма протоиерею Матфею Константиновскому: «Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состояньем сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве что больше увидел черствость свою и свое себялюбье – вот весь результат. Была одна минута… но как сметь предаваться какой бы то ни было минуте, испытавши уже на деле, как близко от нас искуситель». А вот фраза из другого письма: «Я не стал лучшим, тогда как все земное должно было бы во мне сгореть и остаться одно небесное».
Образ Гоголя спорадически притягивает Елену Шварц. В одном из поздних текстов «Гоголь на Испанской лестнице» поэтесса живописует автора «Мертвых душ», живущего в Италии. Тот не упоминается нигде, кроме названия. Сам образ размыт, и узнавание происходит за счет намека на бессмертную поэму. Лишь в самом конце его приветствует по-итальянски художник: Buon giorno, Nicolа! «А тот в ответ небрежно улыбнется/ И от кого-то сзади отмахнется». Так создается эффект присутствия.
Шварц ходит вокруг да около Гоголя, чувствуя с ним родство, но боится оказаться в его художественных ландшафтах. И в этом, и в раннем стихотворении «О сестрах Гоголя» (1971) русский классик возникает по касательной: «Теперь он думал, что напрасно/ сестер отдали в пансион –/ и ничему не научились,/ а некрасивее, чем он».
Гоголевский космос притягивал авторов андеграунда, многие чувствовали его влияние, но смиренно молчали. И только с годами мы услышали какие-то откровения, как сделал это Михаил Гробман, живя уже в Тель-Авиве: «Стась Красовицкий!/ Сними на секунду свою поповскую ризу –/ Ты наш любимый Гоголь шестидесятых/ Стихотворец – расстрига».
Впрочем, не стоит жестко связывать странных персонажей андеграунда с гоголевскими лицами. Когда Михаил Берг утверждает, что герои Дмитрия Александровича Пригова – предшественники Гоголя, он, на мой взгляд, ошибается. Гоголевский смех открывает простор. Простор есть. Мы его ощущаем физически. Приговский художественный мир вырезан из картона. Участники действа у двух авторов вписаны в совершенно разные конструкции.
Гоголевский космос – пространство исторической России, и выползшие из ее нор инфернальные фигуры символизируют гибель страны: «Эта музыка в ночи –/ Полстолетия Россия/ В лапах бешеного Вия./ Гоголь, зубками стучи!» Это строки из стихотворения Олега Охапкина «Наваждение» (1968), посвященное пятидесятилетию СССР.
Впрочем, инфернальные фигуры могут преобразиться, стать положительными героями. Об этом говорит Дмитрий Бобышев в «Русских терцинах» (1977–1981) на второй том «Мертвых душ»: «Нам указал покойный Белинков,/ что Чичиков – седок на Птице-тройке./ Возможно. Пал Иваныч – он таков./ И некрофил, и скупщик. Но не только./ По подозреньям (самым диким, пусть)/ В СОЖЖЕННОЙ ЧАСТИ он бы взялся с толком/ покойных Селифанов и Марусь/ превоскрешать у прялки и орала».
Походил вокруг бессмертной поэмы и Генрих Сапгир – в стихотворении «Собакевичи и ноздревы». Стихи написаны в 1991-м, в разгар переформатирования всех сторон жизни россиян, и отсылают к реформам 1861 года. Точнее, к фразе Эйдельмана: «Теперь же, когда дело обернулось иначе, собакевичи и ноздревы тоже норовили использовать выборное совещательное начало». За словесной игрой просматривается скепсис поэта относительно текущих преобразований.
Гоголь – эмблема прошлого и одновременно символ русской литературы. Андрей Монастырский в поэме «Я слышу звуки» отводит ему отдельную строфу, начинающуюся фразой: «Гоголь читает то место в «Мертвых душах»,/ где описывается сад Плюшкина».
Ян Сатуновский кланяется писателю: «Я люблю/ Шевченко/ и Гоголя». Но тут же добавляет: «Жаль,/ что оба они/ юдофобы были». Такова установка конкретизма: правда как она есть, без сглаживания углов.
Некоторое количество стихотворений в андеграунде посвящено гоголевскому памятнику. Как известно, в Москве на Гоголевском бульваре на высоком пьедестале во весь рост стоит монумент-гвоздь работы советского скульптора Томского. А во дворе дома, где в последние годы жил и умер Гоголь, находится дореволюционный шедевр гениального Андреева.
Лев Озеров, сравнивая две работы, заметил: «Плывет бульвар с Арбатом в паре,/ Дворы пустынны в декабре./ Веселый Гоголь – на бульваре,/ Печальный Гоголь – во дворе».
Печальный Гоголь, рисующий жизнь «сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы», стал предметом художественных медитаций. Житель города на Неве Борис Лихтенфельд пишет стихотворение «У памятника» (1982): «Гоголь, поэт и монах, разогнавший назойливых муз,/ Монастыря не обретший и к жизни утративший вкус,/ В бронзовом кресле сидит, не слыша московского шума,/ Весь – немота и смиренье, и на челе его дума –/ Грузной вороной с рисунка пером Добужинского:/ Неугасим ореол наваждения сатанинского./ Чудится мне: перед креслом пылает камин,/ Опустошенной душе ничего нет милее равнин,/ Снегом покрытых, и бесконечной дороги…»
Всматриваясь в андреевскую работу, Иван Ахметьев констатирует: «памятник Гоголю/ маленький/ щупленький/ засыпанный снегом/ жил и умер».
Можно вообще не связывать скульптуру с биографией писателя. И тогда останется голая реальность: «и мокрый голубь, мокрый Гоголь./ Все ясно: нет зимы». Мои стародавние строки.
Памятник находится во дворе музея-библиотеки. Геннадий Айги посвятил этому строению текст «Дом Гоголя: ремонт». Любопытно, как внешняя реальность у поэта уходит в гоголевскую фантасмагорию и стыкуется с реальностью внутренней: «а в полночь/ знаки выступают/ из укрываемых – как под плащом – порезов:// (они и в мыслях/ здесь – всегда):// подобно каплям крови птичьей! –/ и в вяло-брошенной душе московской тьмы».
В русской литературе образ автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки» породил множество слухов, биографический миф писателя. Марина Андрианова, участник самиздатского альманаха «Список действующих лиц» (1982), обыгрывает представления о том, что Гоголя похоронили живым, находящимся в летаргическом сне. И здесь ей, в качестве точки отсчета, снова понадобилась скульптура Андреева: «А Гоголь сидит в скверике/ рядом с библиотекой/ чугунный понурый// Николай Васильевич// Всю жизнь выписывал/ утопленниц с удивительным румянцем/ мертвые души живых// Даже не это, а...// уснет,/ захоронят живого/ Очнется –/ лишь убедиться в догадке// вся жизнь рядом с мертвецкой// Сердце хохочет…»
Вот так и получается: литература уходит в жизнь, жизнь приобретает черты фантасмагории, страх заползает в сердце, а сердце – хохочет. Видимый миру смех.
комментарии(0)