Сценарий христианского странничества с дарованным постижением света инобытия. Иероним Босх. Странник. 1500–1510. Музей Бойманса ван Бёнингена, Роттердам |
«Смешанная техника» автора, на мой взгляд, не только следствие психологической отзывчивости, меняющей ракурсы восприятия в ответ на любые сигналы извне, но и чисто формальная авторская установка. Некоторые стихи пунктуационно и стилистически тяготеют к экспериментальной поэтике. К примеру, интересно выражен словесными обрывами обрыв отношений: «в остывающей выси, с которой не можно сорва,/ но скорее пове в нашу встре, чем считать расставанья». Другие, не уступающие им по уровню, если снабдить строки прописными буквами и привычной пунктуацией, могут быть отнесены к традиционной лирике. Есть и те, что плавно плывут в гавань поэзии Серебряного века: Гумилев, Мандельштам, Ходасевич, Брюсов призрачно проступают в книге, порой оставляя в подарок свою интонацию, что, прямо скажем, не столь уж хорошо для авторского «я».
Ростислав Ярцев. Нерасторопный праздник: Стихотворения.– М.: ЛитГОСТ, 2021. – 114 с. |
Если в мире опоры нет, «неприкаянность» становится человеческим уделом. Когда слово в разных вариантах повторяется несколько раз, оно сигнализирует о семантическом или эмоциональном поле в его тени: «потому что время неприкаянно/ потечет по проруби кривой», «Вижу, как вечер плывет надо мной, неприкаян», «оставайся вечно неприкаян/ и живи беспомощно как все». В этих повторах угадывается не просто рефлексия лирического героя, но сценарий христианского странничества, увы, часто с трагическим исходом на материальном плане, но с дарованным постижением света инобытия: «если жизнь существует иная/ и открыта она небесам,/ я его и по смерти узнаю:/ я проснусь этой музыкой сам».
Ни один поэтический сборник не обходится без темы любви. Читатель по-прежнему ждет открытого выражения чувств, оттого так много прочтений у сетевых стихотворцев и так мало почитателей журнальной поэзии, тяготеющей к «темной поэтике», стеснительно или высокомерно избегающей не только сильных страстных признаний, но почти любых эмоциональных акцентов или опускающей лирику до бытовых подробностей в чеховском стиле: «Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни». Не избежал этого и Ростислав Ярцев: «я черты любимые забуду/ буду жить как буду мыть посуду/ горбунком стучать в твое окно/ делать все что мне запрещено». Иногда автор чуть сентиментален в ключе интернет-блога: «моя любовь моя фиалка/ невзрачный бросовый цветок/ но даже с ним расстаться жалко». А порой, говоря о любви, использует символику: «горе твое – две жемчужины на ладони./ первую не спасти – заберет старатель./ что до второй, то не стоит она ни страха,/ ни перепутья, покинутого в затишье». Взгляд в будущее любви тоже грустен: «в столпах вечной комнатной пыли/ два цветка засыхают вместе/ с проливным дождем за окном». И, наконец, поднимается над бытом, над обреченностью любви, над психологическими трещинами мира двоих экзистенциальный вопрос: «что останется в нас друг от друга –/ в вас от Бога, в тебе – от меня?»
Очень теплый цикл «Рафинад», по сути, дает ответ: останется только память – опора веры. И здесь очень важна самоидентификация лирического героя как «проводника, реагента, проявителя»: через вчувствование в случайное мгновение ему открывается «неприкаянность» мира, лишенного опоры, и его душа стремится вести к опоре-вере. И это не рациональная цель, а глубинное чувство причащения: когда «слово именно то что слово/ прославляет само собою» «без признания именного».
комментарии(0)