Никогда я не видела моря… Иван Айвазовский. Закат на море. 1856. Национальная галерея Республики Коми
«Иногда я вижу, как от страха/ прыгает и мельтешит строка/ в желтой выцветающей рубахе,/ и кусает кончик языка./ Местная безумица в припадке/ бьется в белом облаке листов/ и смеется. Нашатырь на ватке./ Доктор, доктор, не хватает слов!..» Это отрывок из одного из ранних стихотворений Марии Марковой.Увидеть в недающейся строке нервную барышню, и так обаятельно об этом сказать – да кто ж кроме поэта это может! Удастся – не удастся найти заветное слово? Выйдет – не выйдет слить со строчкой душу? Молодое волнение так естественно... Пускай, пускай переживает – это так ей идет!
Это потом уж любому станет очевидно: она умеет говорить стихами. Это потом уж у каждого, прикоснувшегося к ее строкам, будет ощущение: чуть ли не с самого рожденья дано ей, как птице, легко и свободно парить там – в почти недостижимых для смертного поэтических высях... Ну не любому, ну не каждому (это я преувеличил, конечно), но хотя бы кому-то понимающему.
Это потом уж кому-то, взявшемуся говорить о ее стихах, станет понятно, как это трудно. Это потом уж будет он, перебрав сначала сравнительные, затем превосходные степени прилагательных, вздыхать: «Доктор, доктор – нашатырь на ватке. Доктор, доктор, не хватает слов!..»
Несколько слов о самой Марии Марковой. Она родилась на Чукотке в семье геологов. Иногда, читая ее стихи, мне чудится, что колдовство чукотских шаманов ей не совсем чуждо. Блики северного сияния, озаряющие их фантастические лица, их неистовые пляски, их бубны. Иной раз, когда я о ней думаю, в моем сознании всплывает фраза Юрия Казакова из одного его рассказа: «Она была поморкой, она даже родилась в море, на мотоботе, летом в золотую ночь». Фраза эта не имеет к ней отношения, но все же почему-то именно она вспоминается.
Самые заезженные выражения она чувствует, как только может чувствовать человек, впервые их услышавший. «Значенья пустого слова в устах ее полны...» нет, не приветом, но своей первозданной свежестью. Я помню самое первое, поразившее меня впечатление от ее поэзии, когда прочел: «Души строят из тонких тростинок скит, роют норы в сыпучих речных песках», – и холодок по спине пробежал – так явственно было в них присутствие кого-то потустороннего в совершенно живом – шевелящемся я бы даже сказал – пейзаже.
Нет, это не был ужас жизни. Это был ласкающий душу ужас искусства.
И думается мне, что и тут не обошлось без этих неистовых шаманов. Видно, не раз замирало у нее сердце, когда она подглядывала за ними из своего уголка. Побаивалась она их, побаивалась, конечно. Ну, откуда б иначе взялись хотя бы вот эти строчки: «Ночью я проснусь от страха,/ в темноте проснусь от страха –/он прижмет к своей груди,/ к выгнутой своей скрипичной,/ к той ключице, к той струне,/ где душа таится птичья,/ птичья – плачет обо мне».
Ну, это, конечно, шутка, но эта лирическая волна – такая цельная, такая долгая, такая трепетная. Какое чудо эта строфа!
И какое чудо все это стихотворение. Вот оно целиком:
М.М. – К.К.: Сhaere.
Кто мне пишет, чьи слова там/ желтым пламенем текут?/ Это лингву – meum fatum –/ парки ночью темной ткут./ Время, нас не замечая,/ друг мой, выйдет, как вода./ Что сказать тебе? Скучаю./ Я в своей глуши скучаю./ Если хочешь, иногда/ буду присылать отчеты/ о короткой жизни дня,/ или нет, постой, чего там/ – пару строчек про меня./ Как вчера среда летела,/ например, и у окна/ я на дерево смотрела,/ целый день была одна./ Ни сосед, ни почтальонка,/ ни домашний телефон –/ только скрипки голос тонкий,/ и, с ума сводящий, он,/ из всего, что станет прахом,/ будет сниться мне один./ Ночью я проснусь от страха,/ в темноте проснусь от страха –/ он прижмет к своей груди,/ к выгнутой своей скрипичной,/ к той ключице, к той струне,/ где душа таится птичья,/ птичья – плачет обо мне.
Прятать, молча открывать./ Словно языку-мздоимцу/ долг придется отдавать,/ если хоть одно словечко,/ полсловечка, если вслух –/ скажешь что-нибудь о вечном./ У него – собачий нюх./ Он потом потянет жилы/ из тебя: пиши, пиши./ Так и стали мы большими/ – от своей большой души./ Это свет, в тебе горящий/ – слова желтая руда –/ нестерпимый, настоящий,/ недоступный, как звезда.
Удивления достойна/ бесконечная строка,/ за которой войны, войны,/ смерть земного языка./ Мертвый он – не говорящий./ Мертвый он – сплошной ожог./ Но тверди как можно чаще/ свой мучительный урок:/ domus mea, mea lingua –/ не сожги меня, латынь./ Но последней жизни книга –/ книга века – не остынь./ Где в одно срастутся корни/ языков совсем чужих –/ нас такими же запомнят,/ нас беспечными запомнят,/ умудренными запомнят,/ ироничными запомнят,/ о, конечно же, запомнят,/ как последних, как родных».
И точно так же не пропадают, хранятся в моей памяти среди самого заветного ее «Письма к морю» – трагическая поэма с ее раскаленными, иногда почти безумными, но каким-то таинственным благословением небес все-таки очень органичными образами.
Она гармонична, эта вещь, несмотря на буйство, на шторм ее – воистину морской, может, даже океанский. Она мощна – эта вещь, мощь ее совершенно необычайна, и я с трудом удерживаюсь от соблазна сказать о ней то, чего не вправе говорить.
Она не перестает удивлять меня, эта вещь, с самой первой своей строки: «Никогда я не видела моря». Ну можно ли представить, что сразу же за этими словами это никогда не виденное, это вроде бы условное, вроде бы метафорическое море, которое она даже держит «в кулаке у лица», к которому она «хотела в Архангельск сорваться» – о как звучит, не отпуская, все эти десять лет в моей душе эта ее горестная строка: «Я хотела в Архангельск сорваться» – с самой первой строки это море бушует совершенно явственно, до галлюцинации зримо, угрюмо, угрожающе. Настоящее море – такого яркого его образа и у Айвазовского не найдешь. «Никогда я не видела моря» – вот тебе и на!
Вот отрывок из него: «Никогда я не видела моря,/ но оно у меня за спиной/ выгибает плавник ледяной/ и растет из воздушного сора./ Птичья смерть – оборваться в него,/ словно крылья с утра отказали./ Я стою на приморском вокзале,/ я не слышу уже ничего,/ кроме моря. А море поет,/ и рапаны пустые выносит./ В сонный сумрак прозрачные осы,/ а не рыбы, из синих пустот/ вылетают и жалят в сердца./ Лишь руками зажать это жало./ Ночью я это море держала/ в кулаке, как осу, у лица./ Море снилось мне, точно стена/ рассекала пространство на части,/ и в китовой зевающей пасти/ плыл Иона в объятиях сна./ Море чудилось мне за углом,/ и когда я бежала послушать,/ как шумит оно, мертвые души/ выходили навстречу с веслом/ и из рваных карманов своих/ высыпали песчаные зерна./ Море плакало, словно валторна,/ и врастало в мой плачущий стих./ Мы с ним были почти заодно./ Море улочкой узкой сочилось./ Я его потихоньку учила/ наизусть, открывая окно./ А когда оно билось в тоске/ об оконные хрупкие рамы,/ я бежала от моря дворами/ к городской обмелевшей реке./ Я стояла потом на мосту/ и смотрела, как плавают утки/ в этом мутном речном промежутке/ на ладони у всех, на свету».
А вот еще ее стихотворение. Я думаю, создавая его, ни сном ни духом не подозревала она, что полемизирует с самим Маяковским. Да и сейчас, наверно, страшно бы удивилась такому взгляду. А я бы чего только не дал, чтобы посмотреть реакцию на него агитатора, горлана, главаря! Как он ненавидел, как он боролся с повседневным бытом. Как он мечтал: «Чтоб жить/ не в жертву дома дырам./ Чтоб мог/ в родне/ отныне/ стать/ отец/ по крайней мере миром, / землей по крайней мере – мать». Вот ее ответ на его вдохновенное проклятие этому быту, этой «будничной чуши». И если вам интересно мое мнение: он хоть и тихий, но ни капельки не уступает мощному напору неистового Командора:
Готовься, еда, на огне
прометеевом тая,
и заповедь жизни спокойной, такая простая,
в своем совершенстве
божественном явится мне.
«...на огне прометеевом тая...» – для того ли предназначенном огне...
Эта строфа, этот вздох, эти слова, произнесенные с мудрой улыбкой, так хороши, что мне вспоминается Паустовский, его фраза про невольную близость слез у человека, глядящего на замечательную картину.
Ну что тут скажешь? Имеющий уши да слышит.
комментарии(0)