Если б тот, кого вскрываю, у стола стоял бы с краю...Траверси Гаспаре. Операция. Около1755. Государственная галерея в Штутгарте
Определить место современного поэта в актуальном процессе зачастую означает правильно назвать его предшественника. Предшественниками Сергея Шабуцкого называют шестидесятников. Видимо, подразумевается, что в его стихах находит себе место «новая искренность», индивидуальность, если не сказать автобиографичность, переживания, серьезность в разговоре о «последних вещах» и т.д. И все-таки, как мне кажется, в случае Шабуцкого это не главное.
Главное – не сама «новая искренность», а новый опыт, стоящий за нею; не разговор о последних вещах от лица автобиографического лирического героя, а точная и тонкая ирония, с которой Шабуцкий об этих самых последних вещах говорит. Пожалуй, среди предшественников нынешнего поколения сорокалетних такая ирония была свойственна только одному человеку – Льву Лосеву, и лосевские интонации в книге Шабуцкого действительно ощутимы – как на смысловом, так и непосредственно лингвистическом уровне: «Нет, ну можно и на постели/ При нотариусе и враче./ Открываешь глаза –/ У тебя нотариус посапывает на плече./ На другом просыпается врач,/ Идет без халата за банкой пива./ Ты отпиваешь, говоришь «спасиво»,/ Потом «ихь штерве», потому что все хуже/ Слушается рот./ Ну и вот./ Врач к стене отворачивается, рыдая./ Вслед за ней – нотариус молодая…»
Сергей Шабуцкий.
Придет серенький волчок, а в кроватке старичок. – М.: Words & Letters Press, 2016. – 80 с. |
Характерна эта и в самом деле отчасти шестидесятническая интонация диалога, доверительного и открытого обращения к читателю, с которым Шабуцкий готов поделиться остроумными, хотя и довольно болезненными, наблюдениями и признаниями. «Излечился от аэрофобии», «Контузия», «Милые», даже и иронично-сентиментальное «Подражание Роберту Бернсу…», в столичных литературных кругах давным-давно, еще до публикации, разошедшееся на цитаты… Каждое из перечисленных стихотворений касается по-настоящему сокровенных переживаний – и это при том, что говорить напрямую о многих «тяжелых» вещах в современной поэзии как-то не принято. Рефлексия о смерти или любви маскируется либо интертекстуальной игрой и подчеркнутой грубостью (вариант – явной телесностью), либо – наиболее частотный случай – совершается в отсутствие автора, не желающего участвовать в обсуждении «последних вопросов» и оттого словно бы самоустранившегося из безличностного, монотонного репортажа. Не то у Шабуцкого: в его исполнении личное признание остается личным признанием, тем более ценным, что вбирает в себя приметы текущего времени – и соответственно добавляет штрихи к портрету героя поколения сорокалетних:
Я видел ураганный ветер.
По-над Кутузовским
проспектом
Сперва летел какой-то мусор,
А перед ним какой-то джип.
Водитель был обеспокоен,
Он звал жену по телефону.
А та - да блин! –
не отзывалась,
А джип ревел: «Обэриу!»
………………………..
Облокотившись на подушку,
Я видел ураганный ветер,
И думал: спички на балконе
Не надо было оставлять.
Высокая температура.
За мной ухаживает мама.
Я маленький, больной
и глупый,
И я такой в последний раз.
Здесь характерно – и по-шабуцки виртуозно исполнено – все: и филигранная игра слов с их многообразием значений (понятно же, что мусор на Кутузовском проспекте — это далеко не только мусор в общепринятом смысле), и растворение культуры в действительности, и ощущение слома времен, свидетелем которого оказывается ребенок, и финальное припоминание одного из самых проникновенных стихотворений XX века – «Из детства» Самойлова. Шабуцкий (вот еще одна лосевская примета!) отчетливо осознает себя человеком эпохи с приставкой «пост»: постсоветской, постмодернистской, а то и постпостмодернистской; эпохи, когда, по слову Аверинцева, все ответы скомпрометированы, а вопросы не сняты – и кому, как не нынешнему поколению, эти вечные проклятые вопросы решать:
Снежок. И ледок.
И пуржица, сухая, как специя.
И в позе провидца
Бессмысленно щурится Блок.
Туда, где над трубами
Вьется, густея, дымок.
Туда, где мерцают вдали
Абажуры Освенцима.
«Бессмысленно щурится Блок» – это, разумеется, чистый Лосев. А вот настойчивая рефлексия о смерти, повсюду сопровождающая лирического героя, – это чистый Шабуцкий. Удивительно, что при всей мучительности этой рефлексии («Излечился от аэрофобии…»), при всей ее метафизической сложности («Колодец») или, наоборот, жуткой в своей предельной телесной обнаженности простоте (поэма «Переносимо», посвященная «пациентам и медперсоналу» онкологической подмосковной больницы), поэзия Шабуцкого, действительно пропитанная молитвенной памятью смертной, от страха смерти скорее излечивает. «…Или, скажем, патанатом./ Это ж надо быть фанатом.../ Ну а что? А я бы смог./ Если б тот, кого вскрываю,/ У стола стоял бы с краю,/ Говоря: «Вот это да!/ А залезь-ка вон туда./ Точно: третий позвонок»…»
Потому что – ну как, в самом деле, бояться, читая такое?