Слуцкий почти в одиночку изменил тональность послевоенной поэзии. Фото РИА Новости
Родившийся в Славянске Донецкой области Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986) с 1922 по 1937 год жил в Харькове: детство и отрочество. «Как будто бы доброе дело я сделал, что в Харькове жил, в неполную среднюю бегал, позднее – в вечерней служил …» – это из стихотворения «Тридцатые годы».
Есть еще «Музыка над базаром»: «Я вырос на большом базаре, в Харькове, где только урны чистыми стояли, поскольку люди торопливо харкали и никогда до урн не доставали…» – любимое стихотворение Иосифа Бродского, читавшего его наизусть. Бродский считал себя последователем Слуцкого, сказал о нем: «Слуцкий почти в одиночку изменил тональность послевоенной русской поэзии… Ему свойственна жесткая, трагичная и равнодушная интонация. Так обычно говорят те, кто выжил, если им вообще охота говорить о том, как они выжили, или о том, где они после этого оказались…» Речь о прозаизации стиха, переставшего у Слуцкого петь о своем и заговорившего языком улицы, двора, базара – ломано, как бы неправильно, не подбирая слов.
«Музыка над базаром» – не единственное стихотворение о Конном рынке, рядом с которым он жил (дом не сохранился). «Как говорили на Конном базаре?», «Первый доход: бутылки и пробки…», «Председатель класса» – тоже о нем: «На харьковском Конном базаре в порыве душевной люти не скажут: «Заеду в морду! Отколочу! Излуплю!» А скажут, как мне сказали: «Я тебя выведу в люди», мягко скажут, негордо, вроде: «Я вас люблю».
Еще стихотворение «Кульчицкий» – погибший в сорок третьем поэт Михаил Кульчицкий был его другом, они вместе ходили в литературную студию Дворца пионеров, оба – Слуцкий первым – уехали в Москву, в Литинститут.
Достаточно посмотреть на названия, которые Слуцкий давал сборникам своих стихов, чтобы увидеть, что его интересовало больше всего, – время и память: «Память» (1957), «Время» (1959), «Сегодня и вчера» (1961), «Современные истории» (1969), «Годовая стрелка» (1971), «Доброта дня» (1973).
Время – бремя: «Но времени тяжкое бремя таскать – не перетаскать» («Тридцатые годы») – оно структурирует жизнь человека, втискивает ее в минуты и в секунды, годы, подчиняет правилам, обезличивает, делая похожим на остальных, никем.
Память – нагрузка ко времени, вернее, та ее часть, что поселилась внутри человека и управляет им. Единственный шанс ощутить себя кем-то – забыть о происходящем, уйти в себя: «И в соседнем киоске купишь «Рассказ о семи повешенных». Сядешь с книгой под акацию и забудешь обо всем на свете» («Первый доход: бутылки и пробки»), «Так себя самого убивая, то ли радуясь, то ли скорбя, обо всем на земле забывая, добывал он стихи из себя» («Кульчицкий», заключительная строфа, а до нее: «целый день», «в предвечерний час», «больше часу», «через час» – стих перенасыщен временем, и в предыдущем: «вечерами», «утром»).
Для тридцатых годов Слуцкий нашел метафору: «Трамвай, пассажирами полный, спешит, от застав до застав. А мы, как в набитом трамвае, мечтаем, чтоб время прошло…» («Тридцатые годы»), но она может характеризовать и любую эпоху вообще: сороковые, война – это, как помним из хрестоматийного, запертые в трюме корабля лошади – смысл тот же. Дело не в эпохе – в самом человеке: он не свободен. Почти всегда.
«И все же тридцатые годы (не молодость – юность моя), какую-то важную льготу в том времени чувствую я» («Тридцатые годы»). «Льгота» здесь удивительно не на месте, если иметь в виду только «привилегию», и на месте – если «полное или частичное освобождение от соблюдения установленных законом общих правил».
Это не самое обыкновенное слово «льгота» Слуцкий использует и в другом «харьковском» стихе, там оно уже четко будет противопоставлено «долгу» и «обязанности»: «Единственная выборная должность во всей моей жизни, ровно четыре года в ней прослужил отчизне. Эти четыре года и четыре – войны, годы – без всякой льготы в жизни моей равны» («Председатель класса»; педалирование «года», «годы», разумеется, и здесь не случайно).
В стихе «Тридцатые годы» ответ о «какой-то важной льготе» упрятан. «…соей холодной питался, процессы в газетах читал, во всем разобраться пытался, пророком себя не считал. Был винтиком в странной, огромной махине, одетой в леса…» – это не льгота, наоборот, все тот же «трамвай».
Но в таком, кажется, простом стихе «Первый доход: бутылки и пробки» книжка – средство «забыть обо всем на свете» – покупается на деньги от собранных на базаре бутылок и пробок. В «Председателе класса» две картинки: базар и школа, где рассказчик – «без всякой льготы» – служит председателем класса. А в «Как говорили на Конном базаре?» первую строчку продолжает «Что за язык я узнал под возами? Ведали о нормативных оковах бойкие речи торговок толковых?»
Базар – «заплеванный, залузганный, замызганный, заклятый ворожбой, неистовою руганью заруганный, забоженный истовой божбой» – это «позорная погань» и не человек – зверь, живущий инстинктами: «Лоточники, палаточники пили и ели, животов не пощадя. И тут же деловито били мальчишку вора, в люди выводя».
Об этом звере надо писать с омерзением, но Слуцкий пишет с восхищением. У него нет выбора: либо «трамвай», где все от рождения до смерти прижаты друг к другу понятиями нормы и долга, либо базар – дикий, шумный, неуправляемый, единственное, что осталось от первобытного хаоса в чистом виде. От того времени, когда и времени не было.