Наш мозг – инопланетянин, заточенный в черепной коробке.
Английский миниатюрист. Схема мозга. 1300. Университетская библиотека, Кембридж
Нет большого смысла рассуждать о поэзии как о «вещи в себе» в отрыве от жизни, рассматривать отдельно от восхитительной и невыносимой странности бытия. Поэзию Даль определял как «дар отрешаться от насущного», то есть восхищаться в прямом и изначальном смысле – выходить за пределы и мысленно возноситься над коловращением бытия. Так понимаемая поэзия является секретом и квинтэссенцией человеческой жизни. Только не стоит думать о восхищении как о волевом акте или, того хуже, путать его с восторгом, который в восхищении присутствует лишь как фон и метафизическая дрожь, помогающая справиться со страхом. Помните: «прекрасное – та часть ужасного, которую человек в состоянии вынести»?
Старики – за редкими исключениями, битая карта, средние поколения – почти поголовно конформисты, а вот за души детей можно еще побороться, чтобы дать шанс им очнуться. На месте правительства Москвы я бы все сделал, чтобы столичный планетарий стал бесплатным хотя бы для школьников, и в принудительном порядке пропустил через него всех детей Москвы, Подмосковья и близлежащих областей, чтобы они, лежа, будто астронавты в креслах, под куполом материнского живота Вселенной, запомнили навсегда, как катастрофично устройство нашего мироздания. Собственную страну узнать на протяжении жизни – не такой уж фокус. Но, о, если бы удалось – кому-то, когда-то – всех российских детей отправить на короткие каникулы хотя бы однажды в какую-то из стран Западной Европы, чтобы навсегда избавить их от фатализма, дать представление о стереоскопичности мира и его неоднородности – как то было у нас после Петра, после 1813-го, 1945-го и даже 1991 года – и не потому, что «заграница» рай земной, отнюдь. Но потому, что, как выразился больше двух столетий назад Гёте: кто побывал в Италии, уже никогда не будет совсем несчастен, – или на ту же тему Битов при виде плачущей в автобусе испанки: чего она ревет, дура, – она же в Испании!
Но вернемся к нашим баранам, сиречь, к поэзии – точнее, поэзиям. Существует мнение, что художественная словесность, будучи искусством темпоральным и процессуальным (как музыка и кино в отличие от пространственных живописи или архитектуры), может склоняться к большей изобразительности или повествовательности, мелодичности или рассудочности, импрессионизму или экспрессионизму и проч. В определенной степени с этим можно было бы согласиться и привести в качестве примера рационального Тютчева и перцептуального Фета, всегда плакатного Маяковского и всегда сладкозвучного Анненского, балладного Багрицкого и предельно меланхоличного Бродского или даже так – зрелищного раннего Заболоцкого в противовес рассудочному позднему. Но так обстоит дело лишь на первый взгляд, поскольку всякое искусство синкретично и обращено сразу ко всем нашим умственным и душевным способностям. Архитектуру назвали когда-то «застывшей музыкой» еще и потому, что восприятие сооружений процессуально и происходит в той или иной последовательности, зависящей не только от выбранного маршрута, но и от массы столь капризных факторов, как состояние погоды и наше настроение (та же история с живописью – это всегда свидание, хорошо, если любовное). И наоборот: музыка, где такт следует за тактом, способна выстраивать грандиозную акустическую архитектонику, отчего записные меломаны (к числу которых я не отношусь) стремятся слушать классику в живом оркестровом исполнении, отдавая предпочтение композиторам-строителям (вроде Бетховена или Вагнера) перед композиторами-мелодистами (вроде Шопена или Чайковского).
Подобные пространственно-временные трансформации имеют научно подтвержденную физиологическую, неврологическую основу и возможны благодаря невероятной пластичности и мобильности человеческого мозга, неизменного с кроманьонских времен, скрытые возможности которого мы используем на считанные проценты в лучшем случае. Известно, что ослепший человек за несколько лет способен выстроить сложнейшую акустическую и тактильную модель окружающего мира, в которой ему становятся внятны самые микроскопические подвижки – вплоть до пресловутого «гад морских подводный ход и дольней лозы прозябанье» (скажем, слуховое и обонятельно-осязательное восприятие налетевшего с ветром дождя), – что доступно и рецепторам зрячего человека, но из-за невостребованности, малозначительности, неартикулированности не воспринимается обычно мозгом, поскольку на входе, по умолчанию, отфильтровывается и отбраковывается нами как информационный шум. Я знал одну слепую чуть не с рождения поэтессу, старавшуюся изо всех сил вести активный образ жизни и предпочитавшую в своих стихах зрительные образы и цветовые эпитеты всем прочим, что вполне объяснимо, хоть и прискорбно. И в чем-то мы с ней похожи.
Как человек, лишенный даже намека на музыкальный слух, я был недавно поражен открытием, что все на свете люди рождаются с абсолютным музыкальным слухом, который у подавляющего большинства репрессируется по мере развития речи. Любопытно, что у говорящих на языках с тонической фонетикой (китайцев, вьетнамцев) ничего особенного собой не представляющий так называемый абсолютный музыкальный слух сохраняется дольше и встречается несравненно чаще, чем у англичан и американцев, например. На соответствующие исследования ссылается известный нью-йоркский клиницист Оливер Сакс в своих психотерапевтических бестселлерах «Музыкофилия», «Человек, который принял жену за шляпу» и др. С младенцами и без его книг все понятно; музыкантов на Востоке издревле обучали методом подражания учителю; известны великие певцы и джазмены, не знавшие нотной грамоты, композиторы и дирижеры, не обладавшие обязательным для настройщиков музыкальных инструментов абсолютным слухом (отсутствие которого у себя Пастернак использовал как предлог, поскольку не к тому его влекло); у «овощей» в богадельнях последней отказывает музыкальная память, и заики не заикаются, декламируя стихи. Чье это дело, лорды? Рискую быть превратно понятым, но порой наш головной мозг представляется мне инопланетянином, заточенным в черепной коробке, а наша создававшаяся тысячелетиями речь – самым высокоразвитым, хоть и довольно бедным инструментом для общения с собственным мозгом. Я не знаю и не умею малой доли того, чем он временами делится со мной от щедрот своих. С помощью языка он обрабатывает каждого человека говорящего, а тем более пишущего или даже слепоглухонемого, в существо, отличное от исходного, – фактически изменяет наш биологический вид, накапливая и закрепляя изменения в языке, поощряя за упорство и правильно поставленные вопросы Менделеева – таблицей элементов, Пушкина – «Борисом Годуновым». Невозможно отрицать, что вся человеческая цивилизация имеет, по существу, языковой, семиотический, а не технический характер. Поэтому фетишизм языка – от Даля до Бродского – больше не представляется мне никаким преувеличением: просто изделие таким образом выражает свое почтение инструменту, с помощью которого было изготовлено, само включаясь в процесс изготовления следующих буратин и дуболомов. Какое отношение имеет все это к поэзии, тем более сегодняшней? Только такое, что процесс должен продолжаться – не мы его начали и не нам его обрывать на полуслове.
С этим, однако, возникают сложности. Сейчас уже всем очевидно, что мы находимся на сломе – внутри слома, посреди оборванных волокон и торчащих щепок. Происходит колоссальная информационная революция почище гутенберговской, борхесовская «вавилонская библиотека» обретает виртуальное тело внутри Интернета. Книга распредмечивается, авторское право де-факто отменено, раскормивший гадину графомании издательский бизнес идет под откос под собственным весом в силу алчности и неслыханного перепроизводства бессвязных слов. Как и что из этого выйдет, не знает пока никто. Устаканится, конечно, но последние и первые в этом процессе, как то всегда бывало, пойдут в топку переформатирования нашей цивилизации.
Скажете, алармизм? Да ничего подобного – всего лишь запаздывающая констатация того, что происходит на наших глазах буквально в последние пять-шесть лет, когда набрали вес и массу Гугл, Амазон, Фейсбук и проч. Как у Брейгеля, «Большие рыбы пожирают малых», или у Ленина, «Империализм как высшая стадия капитализма». В данном случае меня интересуют исключительно культурные последствия происходящего.
Позволю себе небольшую иллюстрацию, поскольку ощущают это все, но не все понимают, что именно происходит. Пару месяцев назад я специально сходил в ПЕН-Центр на встречу с американцем, приехавшим в Москву обсудить гиблую тему «литература и Интернет», чтобы убедиться, что и у американцев проблемы ровно те же. Профессор из Чикаго, юрист со стажем, успешный автор детективов и судебных триллеров, по которым сняты фильмы, возглавляет писательскую ассоциацию США, которая безуспешно пытается бороться не столько с пиратской мелкой сошкой (что сегодня – здесь, завтра переименована, а послезавтра в офшоре), сколько с сетевыми монополистами, подминающими издательства и добивающими книготорговые сети. Обратились в Конгресс, где, сославшись на Конституцию, им ответили: «Судитесь». Но судебные иски к корпорациям, стоящим 25 и 9 млрд. долл., «не имеют юридической перспективы», как выразился американец. Так зачем же приехал – просто проветриться или за компанию поплакать?
Тем не менее я не собираюсь ни плакать, ни проклинать. Более того, считаю создание общедоступной «вавилонской библиотеки» благом для всего человечества, невзирая на все сопутствующие издержки. Кому-то за исторический прогресс придется заплатить, и самой мелкой разменной монетой в этом деле суждено стать автору, а заодно и профессиональной литературе в ее прежнем виде. Когда новые левиафаны все заглотят и переварят, возникнут новые правила игры и рамки существования, о которых рано сегодня гадать.
И опять вернемся к нашим баранам. Допустим, дредноут худлита прибыл на заслуженный отдых на кладбище кораблей (в чем я лично давно уже не сомневаюсь), однако стихов продолжает писаться великое множество. И пусть значительная часть стихотворцев страдает нарциссизмом, озабочена самовыражением и поражена белостишием, но продолжают работать замечательные поэты, встречаются очень сильные стихи, а иногда и целые книжечки. Отчего же количество не переходит в качество (правда, мы избалованы величием русской поэзии последних двух веков, хотя и французы могли бы так оправдываться лет 50 назад)? Что этому мешает? И если правда то, что говорилось о работе языка над поэтом, в частности, то почему ни версификация, ни верлибр не гарантируют творческих открытий и достижений?
Рискну предположить, что препятствует этому закат индивидуализма в перенаселенном мире. То, что писали лет 100 назад о толпах и массах Ле Бон, Ортега-и-Гассет и Канетти, было еще ростками и цветочками. То, что молодой Маркс писал об отчуждении и превращении человека в товар, что Швейцер называл корпоративным духом современности, а Фромм «людьми организации», было лишь стадиями развития офисного планктона. То есть в конечном счете проблема состоит во все большей повязанности и коррумпированности человека обществом.
И тем не менее если принять на веру расхожее утверждение, что читателями поэзии являются не больше 1% населения в любой стране, то в России это никак не меньше миллиона человек, а с учетом диаспоры – все два, из которых немало сотен тысяч сами пишут стихи. Вполне достаточная среда для поддержания стиховой культуры в работоспособном состоянии. Думаю, это сейчас главное. Потому что творческий дух сам себе проложит дорогу – кроме конца света, не существует силы, способной этому помешать. Что и как будет завтра, нам знать не дано, но зачем-то же бессчетное число рэперов толчет воду в ступе по всему свету – значит, бродит зараза даже у них в крови.
И последнее: разве не безвестный поэт придумал это дивное выражение – «офисный планктон»?