Эксперимент хорош, когда в разрушении заложено зерно созидания. Фото Марианны Власовой
Константин Комаров – один из ярких уральских поэтов и исследователей литературы, а если точнее, уже и липецких, ведь в последние годы он обрел семейное счастье именно в жемчужине Черноземья. Возможно, это укротило нрав критика, пожалуй, слишком часто обращавшегося к актуальной поэзии. Сейчас больше встречаются стихи Константина, он все чаще выступает наставником молодых поэтов, продолжает литературоведческую практику, затрагивающую в первую очередь русский футуризм (в изводе Маяковского), уральскую поэзию и многое другое. На данный момент готовится к выходу книга «Стихи о русских поэтах» – это такая история личностного прочтения русской поэзии в 50 портретах поэтов XVIII–XX веков – от Михаила Ломоносова до Бориса Рыжего. В конце августа поэт будет участвовать в кемеровском фестивале «Книжная площадь». С поэтом Константином КОМАРОВЫМ побеседовал Сергей ТРИФОНОВ.
– Константин Маркович, с чего началось ваше увлечение литературой, и в частности поэзией?
– Как и у многих – с многообразного чтения. В какой-то момент поймал себя на ощущении, что меня завораживает само свойство слов рифмоваться друг с другом, откликаться друг на друга и преображаться в стихотворении, становиться совсем иными, чем в обыденных речевых регистрах. Думаю, эти бессознательные смутные импульсы и привели к созданию первого «настоящего» стихотворения – в девятом классе на уроке алгебры. Об этом у меня даже есть небольшое эссе, опубликованное в «Дружбе народов».
– Вы были подростком читающим, тихим или, напротив, активным, постоянно с компанией?
– Ответ будет заключаться в смене разделительного союза «или» на соединительный союз «и». Мне одинаково нравились и творческое уединение, и серьезно повлиявшая на мое становление библиотека, и дворовая активность (в частности, футбол, который я не бросил и сейчас, ибо вижу в нем своего рода поэзию). Мне повезло расти почти в центре Екатеринбурга, поэтому особой вторчерметовской, уралмашевской или визовской специфики в детстве почти не было, хотя дворовые «авторитеты», конечно, присутствовали (впоследствии один из них даже респектнул мне за стихи). Зато было много высокоадреналиновых догаджетовых развлечений: лазание по деревьям, прыганье с тарзанки (в этом я был особенно хорош и уважаем), «солнышко» на качелях и пр. А вечером – запойное чтение. В общем, гармонически развивал тело и дух, прямо по Платону, без особых трудностей сочетая в себе книжного мальчика и нормального уличного пацана.
– А чем вас привлек Серебряный век и футуристы?
– Жизнетворчеством. Небывало интенсивной, мощной, разнообразной реализацией завета Константина Батюшкова: «Живи как пишешь и пиши как живешь». Энергией неистового поиска новых путей, способов, инструментов художественного познания внутреннего микрокосма личности. А футуризм – языковой смелостью, романтико-утопической попыткой обновить язык и мироощущение. Но не сказал бы, что как-то особо выделяю именно футуристов – Владимир Маяковский и Велимир Хлебников, само собой, но, например, Александр Блок и Осип Мандельштам мне значительно ближе, чем Василий Каменский или Алексей Крученых.
– Футуристы в определенной степени ломали представления о поэтической традиции, пытаясь перепрыгнуть время. При этом радикально инновативные поэтики вы чаще отвергаете, а ваши тексты репрезентуют скорее классические формы (понятно, не без эксперимента, например, звукового). Как это уживается в вас?
– Во-первых, практики, которые вы, подозреваю, имеете в виду, не кажутся мне принципиально обновляющими поэзию, скорее подменяющими ее чем-то иным. Вообще современный поэтический «авангард», на мой взгляд, во многом – псевдоавангард, довольно беспомощное «вторсырье». Об этом у меня есть статья «Самоуверенность незнания». Во-вторых, и с футуристами не все так просто. Сделанные ради эпатажа громкие заявления о «бросании» (именно так, не «сбрасывании»!) «генералов-классиков» «с парохода современности» сильно расходились с поэтической практикой: так, в Маяковском гораздо больше пушкинского или достоевского, чем, условно говоря, бурлючьего. А в-третьих, я в принципе – ходячий парадокс, давно заметил, что на всех уровнях моего миробытия сталкиваются крайности и «высекают» «энергию заблуждения» (Шкловский), необходимую, как мне чувствуется, для творчества.
– На какой грани в поэзии вы видите баланс между экспериментом и традицией?
– Эксперимент хорош и эстетически продуктивен, когда «отрицание» традиции является не разрывом, а особой практикой взаимодействия с ней, когда традиция обновляется изнутри, когда в разрушении заложено зерно созидания, когда эксперимент не замыкается на самом себе, не довлеет, но принципиально разомкнут и вширь, и вглубь пространства художественного обновления языка и смысла. Этот баланс замечательно удалось выдержать модернизму, а в постмодерне уже пошел перекос…
– Ваша позиция в дискуссиях о современном верлибре хорошо известна. Зайдем с другой стороны. Каких верлибристов – ваших современников – вы цените особо?
– Я всегда подчеркиваю, что неприятие мое вызывает не верлибр как поэтическая форма, но конкретный его извод («актуальная поэзия»). В современной поэзии довольно много симпатичных мне верлибров: философско-мифопоэтических (Вадим Месяц, Андрей Тавров, Ольга Седакова), сюжетно-нарративных (Максим Матковский, Дмитрий Данилов), «афористических» (Вячеслав Куприянов, Иван Ахметьев), лирических (Вячеслав Попов, Глеб Шульпяков). Заметил любопытную закономерность: мне близки верлибры тех авторов, которые верлибром в своем творчестве не ограничиваются, для которых это одна из форм высказывания, а не идеологически предзаданное формальное «прокрустово ложе».
– А есть что-то, за что вы благодарны актуальной поэзии?
– Пожалуй, за откровенную провокативность, апеллирующую к спору, несогласию и тем самым – к углублению, уточнению и корректировке собственной критической оптики.
– Уральская поэтическая школа (УПШ), которую последовательно популяризировал и выделял Виталий Кальпиди, правда или миф?
– Миф, ставший правдой и снова вернувшийся в миф. Проект, концепт, конструкт, одухотворенный живой и разнообразной поэтической практикой. Феномен, реально обретший плоть и кровь в процессе собственного воплощения. Сам Кальпиди говорил, что слово «школа» в понятии УПШ надо воспринимать буквально, как «сельскую школу»: это некое пространство, в котором ты учишься, обогащаешь поэтику, растешь, потом выпускаешься (может быть, немного преподаешь) и идешь дальше. Виталию Олеговичу надо отдать должное за то, что он спроектировал это удивительное пространство.
– А фигура Бориса Рыжего – насколько она велика, если отделить его, безусловно, талантливые тексты от культа вокруг его образа/имени?
– Объективно велика, вне зависимости от всех экстралитературных факторов, как и фигура любого поэта, имеющего свой узнаваемый голос. Рыжий нашел, переплавив в себе очень разные тональности русской поэзии (от Дениса Давыдова до Владимира Луговского и Бориса Слуцкого), неповторимую интонацию и максимально лирически и психологически убедительно выразил себя и свое время – драматическое время разлома. Об этом отлично написал Игорь Шайтанов в статье «Борис Рыжий: последний советский поэт?» Для меня Рыжий – поэт значимый и близкий, хотя мы и очень разные. А культ, к поэзии Рыжего особого отношения не имеющий, разумеется, только во вред: из-за искусственного раздувания фигуры Рыжего понимание того, что не им единым жива уральская поэзия (есть и Юрий Казарин, и Майя Никулина, и Алексей Решетов, и Аркадий Застырец, и Роман Тягунов), приходит к читающей России гораздо позже, чем могло и должно бы…
– В своей диссертации вы исследовали телесность в послереволюционных поэмах Маяковского. Что нового вы смогли узнать и показать о, казалось бы, хорошо изученном поэте?
– В диссертации мне хотелось приблизиться к разгадке давно и живо волнующих меня и как стихотворца, и как литературоведа механизмов поэтической текстуализации телесности. И хотелось актуализировать несправедливо забытое ныне послереволюционное творчество Маяковского, разрушить распространенное клише о том, что после Октября он подчинил свой лирический дар идеологической конъюнктуре. Я старался показать, что послеоктябрьские стратегии отелеснивания поэтического слова, наполнения его мощнейшей энергией лирической конкретики и физиологической экспрессии (например, в поэме «Про это», где очень силен структурообразующий мотив лихорадки, горячки; или в «Ленине») преемственны по отношению к дооктябрьским поэмам. То есть через телесность показать единство и цельнооформленность творческой личности и пути Маяковского.
– Каково значение Маяковского сегодня? И насколько он остается актуальным поэтом?
– Остается на все сто процентов. Как говорила Цветаева, мы все время догоняем Маяковского, он всегда впереди, потому что тот термоядерный потенциал обновления поэтического слова, который он задействовал, привел в движение (для примера – хотя бы в одной только области рифмы) – не только далек от исчерпания, но и вообще вряд ли исчерпаем. Поэзия продолжает жить его открытиями, заряжаться его «громадой-любовью» и «громадой-ненавистью». Ибо «и сегодня рифма поэта – ласка и лозунг, и штык, и кнут». В прошлом году я написал статью к 130-летнему юбилею поэта Маяковского, в которой говорю о его сегодняшней востребованности довольно подробно.
– Как вы пишете свои поэтические тексты? Что становится для них импульсом?
– Маяковский научил меня пониманию рифмы как «мотора» стихотворения, катализатора его смысла. Часто стихи рождаются у меня именно из вспыхнувшего в сознании созвучия. Одно слово мгновенно цепляется за другое, а потом они начинают долго и сосредоточенно «магнитить» к себе остальные слова. Ну вот, допустим, сверкнула у меня рифма «Сизиф – прослезив», и через некоторое время появилась строфа: «Насквозь трахею прослезив / холодными слезами, снова / толкает маленький Сизиф / по горлу каменное слово».
– Несколько лет назад в вашу жизнь пришла Ксения Аксенова, ставшая вашей супругой. Союз двух поэтов – не соревнование ли? Или вам удается и творчески, и лично сосуществовать душа в душу?
– Каждый раз, слыша подобный вопрос, поражаюсь живучести стереотипов о «соревновательности». По крайней мере к нашей семейной жизни они отношения не имеют, да и не могут иметь. Стараемся во всем друг друга поддерживать. Ксения восполняет для меня корневую «недостачу чуда» (которая, наверное, есть у каждого человека, но поэтами переживается особенно остро). Получается это у нее замечательно. Я стараюсь в меру сил отвечать тем же.
– В чем теперь для вас смысл жизни?
– В преодолении бытийной энтропии поэзией и любовью.
комментарии(0)