Казалось, что герой повторяет мою потаенную, воображаемую жизнь. Константин Сомов. Автопортрет в зеркале. 1934. Частное собрание
В соцсети постучался юзер с ником «Поэт настоящий». Такие вещи всегда вызывают ироническую улыбку. Скорее всего в активе «Поэта настоящего» в лучшем случае добротно подогнанные рифмы. Говоря о Дмитрии Воденникове, о «настоящести» никто не упоминает. Да и то, зачем говорить про очевидное, проявляющееся в каждом моменте жизни? Между прочим, сейчас готовится к выходу его книга «Бессмертная стрекоза». С Дмитрием ВОДЕННИКОВЫМ побеседовала Елена СЕМЕНОВА.
– Дмитрий, скажите, пожалуйста, бытовые вещи угнетают поэзию или ее питают? Обращаете ли вы внимание на мозаику неслучайных случайностей?
– Когда ко мне вернулись стихи – а я не писал десять лет, – я первым делом как раз принялся намывать кухню, что мне не свойственно. Трудно сказать, хотел ли я этим подкормить стихи или нет. Очень может быть, что с непривычки мне было сложно перенести встречу с силой, вдруг вспомнившей обо мне. Возможно, бытовые вещи, как вы их называете, не то что питают поэзию, а защищают нас от нее, как от спонтанного самовозгорания какой-нибудь хлебопечки. Вытягивать стишок – из темноты ли, из света ли или из какого-то черного квадрата у тебя над головой – значит, равно не испугаться ни этого света, ни беспричинного, бесцельного хаоса. В хаосе нет, конечно, никаких неслучайных случайностей, не с кем в этой пустоте перемигиваться, и текст, оставшийся на кухонном столе посреди бедствия уборки, только артефакт ничем не заслуженного счастья, которое, возможно, сгинет еще раньше нас.
– Можно ли сегодня сказать, что литература массово влияет на людей, повышает их культурный уровень?
– Массовое ушло вместе с XX веком. «Восстание масс» Ортега-и-Гассета не состоялось, а точнее, пошумели-пошумели, да и разошлись по своим смартфонам. Литература не может влиять на людей: она может только показать им потайную дверь, через которую они выйдут небольшой труппой кукольного театра, там еще с ними будет маленькая черная собачка, пудель. Выйдут для того, чтобы открыть новую страну. Это не вопрос повышения культурного уровня. Это попытка выхода. Поиска выхода. Если угодно, книга из XXI века, из нашего обещанного и долгожданного Нового Средневековья, должна быть подогнана под читателя, как свадебный костюм, и с этой единственной книгой под мышкой он, наш читатель, пойдет по Полю Чудес своей жизни, как Буратино с азбукой. Буратино не ходит строем, и нет у него никакого уровня, тем более культурного. Только воля к жизни, воля к кукольному театру впереди.
– Вообще, по-вашему, если посмотреть на мировую историю, становятся ли люди с веками более чуткими, нравственными?
– В одной научно-популярной книге, слишком популярной, чтобы я запомнил автора или название, я прочитал, что в аграрных обществах древности насилие становилось причиной пятнадцати процентов смертей. Это много. В XX веке от войн и убийств погибало пять процентов населения Земли, а в начале XXI века только один процент. Да, за два последних года мы вспомнили поименно почти всех всадников Апокалипсиса – мор, войну, смерть... Но мы уже не воспринимаем этих печальных рыцарей как нормальную часть пейзажа. Мы стали добрее, прежде всего к себе. Нам себя – жалко, и у нас пока есть силы пожалеть кого-то еще. Иногда мы догадываемся: если прищемить дверью полоску света, то она действительно закричит, как писал Андрей Вознесенский.
– Когда вы в детстве начали читать, случалось ли у вас такое, что вы переживали не за правильного, с общей точки зрения, персонажа?
– Роман «Маленький лорд» норвежского писателя Юхана Боргена – чтение недетское. Наверное, я и не был вполне ребенком, когда он попал мне в руки. Я отчетливо помню, что испытывал не тревогу за персонажа и не узнавание. Это было скорее отзеркаливание, причем мне казалось, что это герой повторяет мою потаенную, воображаемую жизнь, а не я – его. Маленький Лорд Вилфред Саген кто угодно, только не «правильный». Он привилегированный сирота, спаситель и убийца, гений и поджигатель, вор и маска, плоть без кожи, маленький хищник, которого травят сытыми собаками. А еще была одна героиня, которую я воспринял как восставшую в одиночку против несправедливости мира. Я говорю про Миледи. Леди Винтер. Она же графиня де Ла Фер. Она же Шарлотта Баксон. Весь роман «Три мушкетера» был мне интересен исключительно из-за нее, а не из-за мушкетеров, которые убивают ее в конце и которым она справедливо кричит: «Четверо мужчин собрались, чтобы убить одну слабую женщину». На самом деле их не четверо. Их девять: палач города Лилля, сами мушкетеры и четверо слуг. «Леди Винтер, простите нас», – написал я однажды. Способность уходить от погони, путать следы – этому всему она нас научила. Правильных персонажей, в общем, я скорее не жалую. Правильные персонажи – это те, кому подыгрывает автор. А мне, читателю, нередко хочется играть против него. Как против судьбы.
– Знания делают человека красивым?
– Знания здесь, увы, работают гораздо хуже, чем худоба, хорошая стрижка, правильно подобранная одежда и другие зримые способы скрыть безобразие. Можно, конечно, начать плести пряжу словес, рассуждая о том, что знание – та же любовь, выраженная в способности сосредоточиться на том, что изучаешь, а любящий всегда красив. Но нет, красив красивый, а любящий пусть оставит надежду. А что-то знающий любящий тем более.
– Когда я читаю вашу поэзию, эссеистику, прозу, у меня возникает в уме словосочетание «сила слабости». Такой вот оксюморон. Можно ли понимать «слабость» как открытость и естественность, помогающие в пути?
– Я давно увлечен литературой об истории эволюции и в какой-то момент пришел к выводу, что слабости как явления в природе не существует. Ты либо силен, либо жив. Открытость и естественность еще дальше от слабости, чем хищный оскал и рычание перед схваткой. У Ричарда Докинза, знаменитого эволюционного биолога, я прочитал, что даже акт альтруизма, когда птичка дарит птичке какого-то червячка – также форма доминирования. Мы играем в слабость, возможно, по-первобытному заговариваем нашу силу, оберегаем ее от черного глаза. В том числе когда пишем текст.
– Кто вам наиболее близок из современных поэтов? Как вы определяете талантливость/гениальность текста?
– В фильме Квентина Тарантино «Убить Билла», которому – боже мой! – почти двадцать лет, старый мастер боевых искусств научил героиню Умы Турман разрывать сердце пятью пальцами, оказавшись от противника буквально на расстоянии поцелуя. Что-то подобное делает с нами гениальное стихотворение. Оно практически насилует. Оно побеждает. Мы ищем гениальные стихи, чтобы присвоить их, как бы сделать нашим опытом, нашей оптикой, но на самом деле происходит обратное. И когда я читаю Линор Горалик, Фаину Гримберг, Виталия Пуханова, Сергея Круглова или, например, Игоря Ильина, я часто оказываюсь их стихами побежден и присвоен.
– Любите ли вы Москву? Если да, какое ваше любимое место в городе и почему?
– Я люблю Москву. Мой цикл «Трамвай» имеет местом действия район Сокольники. Там я вырос. Там и живу сейчас. Берегу дуб за окном по мере возможностей. Принимаю птиц на балконе. Всем испуганно рад – и сойке, и голубю-далматинцу, и сумасшедшему московскому ястребу. В Сокольниках рос, в Сокольники вернулся, можно сказать, сделав по городу большой круг, как волшебный лепесток из сказки «Цветик-семицветик». Но я не люблю, если кому-то приходит в голову написать обо мне «московский поэт». Московский поэт – это тот, кто пишет про московские переулки. Я не пишу про московские переулки.
Не так давно я осознал, что настоящим москвичом стал после сорока лет, когда вдруг неожиданно пошел, как Форрест Гамп, который, правда, не пошел, а побежал. Я стал так ходить ежедневно по десять и более километров. И тогда я увидел свой город. Понял, как он устроен, его изощренную и странную логику. Еще я узнал, что от Сокольников до Красных ворот можно дойти тремя путями как минимум. Что от моего дома до «Курской» и даже до Чистых прудов – практически рукой подать. Однажды я купил путеводитель по Москве и подумал: почему я не делал этого раньше? Почему я был такой ленивый?
– В какой момент вы ощутили самое высокое наслаждение, связанное с поэзией?
– Когда стихи ко мне вернулись. Да, можно традиционно вспомнить слова про прохладную гладь виноградного мяса, о которой говорил Мандельштам, но ничто – ничто – не сравнимо с тем, когда ты снова слышишь гул приближающегося стихотворения. За него все можно отдать – любовь, счастье (а я был очень счастлив те десять лет, когда не писал) и даже покой. А кто-то бы не отдал за этот гул и проходного свидания – и был бы прав. Но кроме любви, кроме покоя, кроме самодовольства есть в нашем нутряном, зверином что-то еще. И только оно-то всего и стоит.
комментарии(0)