Автор «Илиады» воспевает героизм как ахейцев, так и троянцев. Питер Пауль Рубенс. Победа Ахиллеса над Гектором. 1632. Музей искусств По
Книга Ивана Есаулова «О любви. Радикальныя интерпретаціи» (читайте о ней здесь) – первое за 100 лет в России исследование по филологии, изданное полностью в дореволюционной орфографии. Автор подвергает спокойной, аргументированной, но и разрушительной критике прежние подходы к классическим и новым произведениям – от «Бедной Лизы» Карамзина до поэзии Осипа Мандельштама. Профессор указывает на аспекты, которые доселе, возможно, намеренно ускользали от внимания как советских и постсоветских исследователей, так и современных западных русистов. С Иваном ЕСАУЛОВЫМ беседовал Сергей ШУЛАКОВ.
– Иван Андреевич, прежде всего естественный вопрос о дореволюционной орфографии вашего исследования.
– Прежде всего уточним термин: это традиционная русская, досоветская орфография. В нашем языке происходили изменения административного порядка: унификация Петра I, планы, предлагавшиеся Николаю II. Но удобство, доступность для обучения, узус – повседневное словоупотребление – это лукавые отговорки. Академик Лихачев отмечал, что реформа посягнула на самое святое в алфавите: веру, вечность... В конце концов, можно было бы говорить и об удобстве, но новое написание было введено именно во время всеобщего погрома русской культуры. Это было подготовкой к следующему шагу – переходу на латиницу. Шаг этот не был сделан из-за того, что захлебнулась мировая революция. Поэтому восстановление прежнего написания – шаг в сторону восстановления русской культуры как таковой, осознания ее особой ценности.
– И все же как быть с доступностью, пониманием, даже, может быть, с привлекательностью текста? Вы не боитесь отпугнуть читателя, и без того бегущего от всякого усилия?
– Существует опыт восприятия подобных текстов. Владимир Николаевич Захаров вот уже много лет издает в Петрозаводском университете каноническое собрание сочинений Достоевского – то есть именно на языке Достоевского. Эта работа – обратный перевод с, выражаясь словами Бунина, «советского кривописания» на литературный русский язык. Мой сын Андрей, будучи еще школьником, говорил, что первые несколько минут чтения происходит словно настройка восприятия и чувствуется некоторое неудобство, но зато затем чтение идет с удовольствием. Читается легче потому, что та орфография более сродственна русской душе, имеет другое пространственное измерение. Что же до читателя, то мне незачем за ним гоняться. Мои книги, будучи затеряны по не самым центральным книжным магазинам, выходили – для филологических изданий – довольно приличными тиражами и тем не менее все раскуплены. Отпугнуть никого не боюсь.
– Вы трактуете повесть Пушкина «Станционный смотритель» в ключе притчи о блудном сыне, причем в ее истинном, а не лютеранско-кальвинистском понимании. Об изображениях на стене комнаты, описанных Пушкиным, вы говорите: «Эти «картинки» нельзя толковать какъ своего рода «подобіе» самой притчи. Что означаетъ это постоянное акцентированіе немецкаго колорита – и въ картинкахъ, где отецъ, «въ колпаке и шлафроке», весьма напоминаетъ почтеннаго немецкаго бюргера, а сынъ «въ треугольной шляпе», что никакъ не вяжется съ евангельскими временами, и въ надписяхъ подъ ними: «…прочелъ я приличные немецкіе стихи»?». Какова бы ни была любовь Минского к Дуне, не представляется ли вам поведение девушки до и во время побега с офицером несколько предосудительным, как и поведение собственно блудного сына?
– Мы говорим о моей интерпретации. Вы хотите, чтобы она была стандартной? Она радикальная. Книга-то мирная, но заголовок ее грозный… Упор сделан на мою собственную работу с текстом. Пушкин не является моралистом, никого не осуждает, а, как и в других «Повестях Белкина», утверждает, что возможно чудо любви. Минский желал только лишь соблазнить красавицу, и социологически, по-видимому, 99 девушек из 100 в такой ситуации затем «погибали», чего опасается и отец Дуни. Но Пушкин доказывает, что и в прозаическом мире возможно чудо. Скажем, чудо любви. Ошибка Минского в том, что он в своем рациональном расчете соблазнения не смог «просчитать», что полюбит Дуню по-настоящему. Ошибка Вырина, отца, в том, что он недооценил чувств Дуни, что фактически воспротивился счастью дочери, которое она обрела, заплатив за него бегством, разлукой с отцом, но заслужила больше, чем если бы осталась влачить «добродетельное» существование.
– В главе «Это было имя прекрасной полячки. Любовь Андрія и героика «Тараса Бульбы» Гоголя» вы говорите: «Ведь и полячка, обращаясь въ своей мольбе къ «Святой Божьей Матери», принимаетъ Андрія – какъ любимаго – лишь после его вполне «героическаго» монолога, въ которомъ возлюбленная фигурируетъ какъ разъ въ общемъ контексте съ отчизной – и даже какъ отчизна. Причемъ «кинулась… къ нему на шею» панночка тоже отнюдь не какъ прозаическій персонажъ, добившійся своей прагматической «цели» – измены Андрія. Напротивъ, подчеркивается прямо противоположное душевное движеніе». Представляется, что здесь вы немного не договариваете. В чем же эта необоримая, всепоглощающая сила любви, которая заставляет Андрия перейти на другую сторону, точнее, превратить ту сторону – в свою? Только ли в биологическом инстинкте, в очаровании очевидной и безупречной красотой, какой наделена дочь польского воеводы?
– Я-то как раз договариваю то, что не говорят гоголеведы. Вот вы – за ахейцев или за троянцев?
– Честно сказать, за троянцев. Жили люди в своем городе, ну, умыкнул царевич эту Елену, так всем скопом – и даже Ахилла уговорили – ничего с ними лет десять сделать не могли. Но понимаю, что «Илиада» не об этом.
– Верно, не совсем об этом. Автор «Илиады» воспевает героизм и тех, и других, любуется, ставит в пример их благородство и доблесть. Эти события не современны для Гомера, они отдалены от него тем, что называется «эпической дистанцией». Гоголь тоже отдален от событий, которые описывает, и тоже ставит в пример доблесть и ляхов, и казаков. Этически Гоголь на стороне казаков, а эстетически – любуется и теми, и другими. В бездействии «пропадает даром козацкая сила…». Кто достойный противник для казаков? Ляхи, «лыцари». Здесь никто не трус, никто не уклоняется от боя. С этической стороны, Андрий – изменник. Но этот же самый Андрий – «несокрушимый козак» даже после того, как остался с полячкой. Как герой эпоса он избирает собственную сторону сам. И выбирает сторону любви. Фактически сражается против отца за любовь невесты. Фатум. Героический мир расколот надвое – у Гомера даже боги разделились. Это не биологический инстинкт, это высокий эрос, подобный античному, то, что Мандельштам усмотрел у Гомера. И такой трагический накал ничем, кроме гибели, в мире, расколотом надвое, для Андрия кончиться не может.
– Иван Андреевич, по тону, а порой и по словам – например, о критическом реализме, – вашего «изследованiя», видно, что вы считаете советское литературоведение несколько произвольным и неполным. Но не представляется ли вам, что мы обеднели бы, имея только работы авторов русского зарубежья, хоть и несомненно важные?
– Не стоит представлять так, будто я тотально отвергаю все, что было сделано в советскую эпоху. Веселовский был номером один в мировом литературоведении, а позже мирового уровня достиг Бахтин. Как бы я ни относился к формальной школе, это высочайший уровень. Можно вспомнить и менее известные имена – наших провинциальных ученых. Например, Александра Скафтымова, Всеволода Грехнева… Это подвижники. Но беда, как и с реформой орфографии, в том, что эта работа оказалась вмонтированной в направляемый советским государством процесс, базировавшийся на отталкивании от всего, что было связано с «царской» Россией. Многим приходилось идти на невероятные ухищрения, чтобы высказать что-то относительно правдивое. Бахтин горевал в позднейших разговорах: «Что можно сделать под этим несвободным небом?» Они были отрезаны от возможности полноценно высказываться. Высказаться о «главных вопросах». Эмигранты были оторваны от Родины физически, оставшиеся в СССР – от исторической России идеологически, и в обоих случаях насильственно. Когда-то же нужно возвращаться на собственную культурную почву, не так ли?
комментарии(0)