Стихи, по словам пророка Иеремии, – это «извлечение драгоценного из ничтожного». Хуан Корреа де Вивар. Пророк Иеремия. 1535. Музей Прадо, Мадрид |
Олеся Николаева – одна из выдающихся поэтесс поколения восьмидесятников, любимый педагог студентов Литинститута, где работает долгие годы. Ее прозаические работы стали основой для театральных и киносценариев. Об эстетических и этических воззрениях, о студентах и любимых авторах с Олесей НИКОЛАЕВОЙ побеседовал Юрий ТАТАРЕНКО.
– Олеся Александровна, как различаете хорошие стихи и не очень? А хорошие и великолепные?
– Великолепные стихи сродни чуду: они меняют оптику, они обладают целебной силой, в них есть «гармонии таинственная власть». Как сказал Баратынский, «болящий дух врачует песнопенье». А просто хорошие стихи – это подспорье для великолепных стихов. Но в любом случае это «извлечение драгоценного из ничтожного», по слову пророка Иеремии: «Извлеки драгоценное из ничтожного и будешь, как уста мои». Там, где этого преображения не происходит, стихотворение – это просто упражнение в рифму или нерифмованная дневниковая запись.
– Когда начались ваши стихи? В первом классе?
– Нет, я в первом-втором-третьем классах писала романы из жизни английской аристократии XVIII века. А стихи стала сочинять лет в 12–13. Тогда же прочитала Пастернака, Блока, Цветаеву, Мандельштама, Ахматову и заболела ими.
– Поэзия – это метафоры, неологизмы, афористичность – а что еще?
– Еще – кантилена: музыка. И думаю, она – прежде всего. Потому что без метафор, афористичности, а уж тем более неологизмов даже великое стихотворение может обойтись, а без этого никак. Есть такое выражение: магия стиха, чара. Не об этом ли великий Лермонтов?
Есть речи: значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
– Что изменилось после вашей первой публикации?
– Да ничего не изменилось! Первая публикация у меня была в 16 лет в журнале «Смена». Наверное, с ней мне проще было поступить в Литинститут: тогда принимали с двумя рекомендациями от писателей (одним из них был Семен Кирсанов, другим – Вильгельм Левик) и с трудовым стажем не менее двух лет. А меня приняли после одного года работы. Я после английской школы проработала год гидом-переводчиком.
– Ощущаете ли такую субстанцию, как «предстихи»?
– Конечно! Наступает какое-то особенно состояние неприкрепленности к эмпирической действительности: словно накрывает облако, отделяющее от нее, и это опознается как освобождение от земных причинно-следственных связей, как вхождение в область свободы. И бродят пока не очень явно различаемые мелодии, обрывки фраз, которые словно хотят, чтобы их соединили, распознали и дали им словесное обличье.
– Что помогает «домолчаться до стихов»?
– Мне помогает то, что я пишу еще и прозу. В прозе слово не такое, как в стихах, где оно более многозначное, более символическое, обладающее большей валентностью. Вот по этому слову я начинаю скучать. По компактности высказывания, по таинственным пробелам и паузам между строками. Поэтические образы и формы уводят от обыденных их значений и приближают к видению новых смыслов и связей, при этом не лишая нас возможности понимания всех прочих семантических возможностей и не порывая с чувством реальности. Прекрасное (пушкинский «идеал») ищет для своего выражения иноязык, немного отличный от прагматического и информационного: слово (то, да не совсем то), не во всем совпадающее с его номинативной функцией и сохраняющее с ней дистанцию, сколь бы малой она ни была.
– Когда стихи написаны, что происходит сразу после этого?
– Я очень редко пишу по одному стихотворению – обычно целыми циклами: стихотворение ведет за собой другое, третье, четвертое… Ткань существования состоит из языка, пронизана им, в нем растворена. Хайдеггер говорил, что «язык – это дом бытия»; подлинное наше бытие скрывается за мельтешением каждодневных забот, информационных атак, меняющихся психологических состояний и настроений, за общей внешней и внутренней неуютностью и невнятностью жизни, ее клиповой пульсацией. Но язык поэзии и приводит нас в этот дом, даруя особое самоощущение. И когда поток стихов останавливается, я какое-то время продолжаю блаженствовать: чувствовать, что я – это я: мое эмпирическое «я» совпало с «я» онтологическим. Но чувство этого совпадения продолжается недолго.
– Необходимые составляющие поэта – любовь к языку, чувство прекрасного, наблюдательность. А что еще?
– Способность к соприкосновению с идеальной реальностью. Грубо говоря, «когда волнуется желтеющая нива», видеть «в небесах Бога».
– Сегодня вербальное часто вытесняется визуальным. Как часто с этим сталкиваетесь?
– Безусловно. Школьники с бóльшим воодушевлением смотрят экранизации классики, чем ее читают, если читают вообще. Но почти до конца ХХ века это было не так. Мое поколение и то, которое следовало за нами, читало с жадностью. И не только русскую литературу, но и зарубежную. А при этом – еще и толстые литературные журналы. Не знать литературу, не читать было просто стыдно.
– От чего свободен свободный стих? Роль верлибра в вашей жизни?
– Верлибр у меня происходит из мелоса Священного Писания, в котором он порой доведен до совершенства.
Положи меня, как печать
на сердце твое,
как перстень на руку твою,
ибо крепка, как смерть,
любовь моя,
остра, как преисподняя,
ревность.
Стрелы ее – стрелы огненные…
Ну, и так далее. …Но вообще я начала писать верлибры по дороге к прозе, пока не уткнулась в нее.
– Интересна ли вам как поэту новая территория – критика, драматургия?
– Критика – пожалуй, нет. Иное дело, что я люблю анализировать ткань, композицию хороших стихов: это у меня с ранней юности. Я дружила (или по крайней мере общалась) с поэтами, которых это тоже очень интересовало и которые были настоящими знатоками и ценителями поэзии: Александр Межиров, Юрий Левитанский, Давид Самойлов, Инна Лиснянская, Виктор Гофман… Поэзия ведь искусство, и каждое стихотворение, по моему убеждению, должно быть художественным изделием, вещицей. А плохие стихи – сейчас скажу банальность – ужасно не люблю, хотя мне порой и приходится с ними иметь дело, будучи членом разных жюри и руководителем семинара поэзии. До сих пор так и не выработала профессиональный иммунитет, поэтому каждое такое чтение меня травмирует. А вот драматургия меня очень интересует: я написала два сценария, один из которых – «Кукс из рода серафимов» – у меня купили буквально через три дня после того, как я его отправила в продюсерский центр. По одному из моих рассказов («Любовные доказательства») снят фильм «Любина любовь», по моему роману «Инвалид детства» – написана пьеса, а одна из повестей («Касьян») – инсценирована. Но вот сценарий целого сериала «Двойное дно» лежит у меня без движения: я просто не знаю, куда и кому его предлагать, да и вообще все эти вопросы, связанные с продвижением «товара», всегда были мне в тягость. Но вообще я считаю, что мою прозу можно и нужно экранизировать: когда я ее пишу, я визионерствую – все вижу, самые мелкие детали. Герои мои становятся в этот момент для меня живыми. Мне остается только за ними записывать и с них списывать. Потом, когда роман, повесть, рассказ уже завершены, мне жаль расставаться с моими персонажами. Поэтому некоторые – отец Авель, Августин, адвокат Баксов – перекочевывают у меня из одного произведения в другое. Впрочем, если взять мою прозу – все, что я написала, – получится одно большое полотно.
– Давно ли ваш читательский интерес переходил в восторг? Что в приоритете – проза или поэзия, книги или журналы, бумага или «цифра»?
– В компьютере я вообще не могу читать длинные тексты, да и стихи не люблю читать с экрана, хотя и приходится. Я предпочитаю книгу или толстый журнал. В читательский восторг меня привело чтение прозы Сергея Дурылина и совершенно упущенного мною в свое время Андрея Мельникова-Печерского, особенно поразили его исследования о русском сектантстве, старообрядчестве, княжне Таракановой и т.д. Удивительный язык! А из современников произвел сильное впечатление «Раскол» Владимира Личутина, который я должна была прочитать по обязанности (как член экспертной комиссии), и если поначалу меня раздражало то, что нужно было лезть за каждым десятым словом в словарь, поскольку там много диалектизмов, то потом я так втянулась в этот четырехтомный роман, что не могла от него оторваться.
– Сейчас популярна серия «ЖЗЛ». Чьи биографии вам интересны?
– Серия очень хорошая, я ее читаю. Особенно было интересно читать Алексея Варламова об Андрее Платонове и Григории Распутине, Константина Ковалева-Случевского – о святителе Николае, Вячеслава Бондаренко – о Вяземском и его же в той же серии «Святые старцы». Были бы интересны также исследования об Иннокентии Анненском, Константине Леонтьеве, Андрее Мельникове-Печерском. Не знаю, выходили уже в этой серии книги о них? А сейчас хотела было достать книгу Владислава Отрошенко о Сухово-Кобылине (сама о нем немного писала в романе «Мастер-класс»), но вот карантин мне помешал.
– В этом году юбилей Бродского. Как по-вашему, ощущается воздействие его поэтики?
– В 90-е годы каждый второй студент Литинститута переживал его влияние. Выбраться из-под него оказалось очень трудно, настолько сильные корни он пустил в почву русской поэзии. Но те, кому это удалось, вышли из этой борьбы закаленными. И тем не менее следы Бродского очень заметны в современных стихах: прежде всего это засилие анжамбеманов, которые слишком часто – не плод художественной необходимости, а следствие простого неряшества, неумения компактно выстроить строфу. Ну и легко усвоенная «бродская» интонация, взятая напрокат, безо всякого сопротивления.
– Ваше кредо профессора Литинститута?
– «Трости надломленной не переломить и льна курящегося не загасить». Сейчас в Литинститут по новым правилам можно принимать абитуриентов сразу после школы, по сути – подростков. А это – очень сложный и хрупкий человеческий состав. Когда они оканчивают институт, мне всегда грустно не только потому, что надо с ними расставаться, но и потому, что «сейчас бы только и начинать!».
– Что относите к системе табу в литературе и искусстве?
– Богохульство, мат (за редчайшим исключением, где он необходим, как в романе Юза Алешковского «Николай Николаевич») и порнографию.
– В людях поселился страх заболеть коронавирусом. А какая зараза страшнее – вирусы наживы, равнодушия?
– Самый страшный вирус – это вирус пошлости, которым заражена не только Россия, но уже, пожалуй, половина мира. Ну, и отсутствие того, что Пушкин называл «самостояньем человека»: нежелание самостоятельно мыслить, которое подкреплено чувством соучастия в какой-нибудь социальной группе, толпе.
– Что любите и что не любите?
– Люблю любовь, жизнь, поэзию, русскую прозу, свою семью, друзей, православную Церковь и духовенство, монастыри, музыку, лес, море, Грузию, Грецию, Россию. Не люблю чванства, хамства, вероломства. Особенно не люблю лицемерие и стадное чувство.
– Вы – азартный человек?
– В работе над новой повестью или романом тоже есть свой азарт: порой я просиживаю за письменным столом по 16–18 часов кряду, пока не упаду от усталости: возможно, это азарт охотника – поймать в свои сети все эти нематериальные существа и невоплощенные события, которые волнуют воображение, присвоить их и оставить жить у себя в тексте.
– Приведите пример своего спонтанного поступка.
– Да каждый раз, когда пишу стихи. Иногда посреди неубранной квартиры. Иногда приткнувшись где-то, буквально на коленке.
– В современном обществе поэтам отводится «…надцатое» место. Как относитесь к этому?
– Равнодушно. Вспоминаю известное изречение Василия Розанова «Пошло то, что пошлО». Поэзия – вещица изысканная и деликатная, далеко не всем доступная, понятная и необходимая.
комментарии(0)