Владимир Соловьев с супругой и соавтором Еленой Клепиковой. Фото из архива Владимира Соловьева
Произведения Владимира Соловьева – такие, как написанная еще в России горячечная исповедь «Три еврея», роман-биография «Post mortem. Запретная книга о Бродском» и исторический роман о современности «Семейные тайны» – парадоксальны, провокативны, на грани фола. В недавние годы в Москве вышло немало книг, включая мемуарно-исследовательское пятикнижие «Памяти живых и мертвых», книгу-предсказание о Трампе еще до его победы на выборах. Последняя книга с квантовым названием «Кот Шрёдингера» написана в жанре психоаналитического романа-трактата и посвящена триаде «история – народ – вождь». С Владимиром СОЛОВЬЕВЫМ беседовал Геннадий КАЦОВ.
– Владимир Исаакович, начнем, если вы не возражаете, издалека, с ваших имени-фамилии. У вас много известных, что называется, полных тезок – от русского философа Владимира Соловьева до российского телешоумена Владимира Соловьева. Чтобы вас как-то от них отличать, про вас пишут: «Владимир Соловьев Американец», «Владимир Соловьев с Еленой Клепиковой», «Владимир Соловьев, автор «Трех евреев». Вероятно, теперь будут говорить, мол, тот ВС, который написал «Кота Шрёдингера». Вы этот роман, возможно, затем и сочинили, чтобы не остаться в русской литературе автором одной своей очень знаменитой, вызывающей и самой заветной книги «Три еврея»? Вроде автора (просто провожу параллели, не сравнивая, конечно) «Горя от ума».
– Так выглядит, наверное, со стороны, а сходство двух этих опусов – первенца с последней книгой, что обе написаны – дабы избежать банала – не на творческом, а на нервическом подъеме, когда невозможно не писать физически, хоть я и вышел из того возраста, когда муза наведывается если не регулярно, то частенько. Вслед за Бродским процитирую Акутагаву: у меня нет принципов – одни только нервы. Не modus vivendi, а nervus vivendi – вот движущий нерв обеих книг. Я пишу не для самоутверждения – литература не павлиний хвост, а для самовыражения: для себя и моего alter ego. Со ссылкой на Уилки Коллинза: всячески стараясь избежать двух видов тщеславия – восхваления и порицания собственной персоны. Последнего я все-таки не избег, преуспев в клевете на самого себя в тех же «Трех евреях». Нервическая питерская исповедь с самобиением в грудь: все пороки мира я принимал на себя, объявляя себя ответственным и виноватым за все про все. То, что католики называют mea culpa (лат. моя вина. – «НГ-EL»), в моем случае mea optima culpa. Ну, типа jewish guilt (англ. еврейская вина. – «НГ-EL»).
– Ну, не будь в романах Бродского, вряд ли ваш nervus vivendi вынес бы вас на такую головокружительную высоту (вспомним о сакральном «величии замысла»): и стилистически, и композиционно, и этически, в определенном смысле «поверх барьеров», даже нередко за пределами правил приличия и игнорируя сдерживающие моральные факторы. Кто все же главный из трех евреев – вы или Бродский?
– Как талант и как личность – безусловно, Бродский, но в сюжетной и концептуальной структуре романа он скорее маяк для авторского персонажа по имени Владимир Соловьев. Довольно точно определил сюжет «Трех евреев» философ и писатель Борис Парамонов: еврей, бегущий на свободу. То есть еврей, который не хочет стать «ливреем». Понимая еврея расширительно, в цветаевском смысле. Или по-бабелевски: хучь еврей, хучь всякий. Думаю, это главная причина, что, пролежав в моих сусеках пятнадцать лет, «Три еврея» выдержали испытание времени: шесть тиснений – сначала здесь, в Нью-Йорке, а потом там, у меня на родине, где «Евреи» написаны. Не считая серийных и фрагментами публикаций в СМИ. Я обычно ссылаюсь на Платона: все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных. Другая причина нестарения и актуальности «Трех евреев» в том, что русская история имеет печальную тенденцию возвращаться на круги своя. Увы.
– Насколько я могу судить, об этом ваш новый роман «Кот Шрёдингера»? О фатальной, типа дамоклова меча, неизбежности русской истории, нависшей над современностью. Писатель Владимир Соловьев подробен, въедлив, настойчив в своих убеждениях, увлечен повествованием и увлекает им читателя. «Зашкварная мениппея с героями без имен» – так автор характеризует свой трактат-притчу. Вернее, пессимистический роман, поскольку речь идет о деспотии и художественном ее исторически-актуальном осмыслении. После чего читателю остается лишь плакать и смеяться одновременно. Не жаль читателя?
– Так ведь и автор разделяет ту же судьбу. Ну да, смех сквозь слезы. Я сочинил художественный трактат в романной форме – полноценный роман с лихо закрученным сюжетом и сложной интригой на поверхности и психоаналитическим и антропологическим анализом деспотии на глубине. Не только как идеологической тенденции и политического устройства, но как злокачественной болезни, которая пускает метастазы в души людей, а потому – неизлечима. К такому глубоко пессимистичному выводу приходит автор «Кота Шрёдингера», обливаясь слезами над собственным вымыслом.
– Автор заранее предупреждает, без ссылки на Бахтина, что жанр «Кота Шрёдингера» – мениппея. Уверен, после прочтения вряд ли кто-то в этом будет сомневаться. А что скажете по поводу самого названия? Как и кот Шрёдингера, ваш непоименованный деспот, со смерти которого начинается роман, мертв и жив одновременно, словно квант, и это создает, простите, когнитивный диссонанс до последней страницы. Для автора это такой сюжетно-детективный ход или же развернутая метафора?
– Наверное, и то и другое. И многое еще что. Кое-что про моего квантового кота автор узнал от его первых читателей еще до выхода книги – по публикациям романа в американской и российской периодике и электронному варианту, который предшествовал бумажному изданию. Благодарен им всем – от Зои Межировой, из Сиэтла и Наума Целесина из Атланты до москвичей доктора Владимира Леви и Искандера Кузеева-Арбатского. Включая моего собеседника, поэта Геннадия Кацова. Ну, например, пояснение, что уравнение Шрёдингера вытекает из принципа неопределенности другого немца – Гейзенберга, когда мы не можем определенно сказать, в каком месте пространства находится элементарная частица и какая у нее скорость (каков импульс). Такая частица предстает перед нами в образе кота Шрёдингера, который ходит где вздумается и гуляет сам по себе. То есть перед нами кот Киплинга, но в строго очерченном ареале электронного облака. И ссылка на китайскую философию: черный кот в темной комнате. В предельном переходе наблюдателю даже неизвестно, жив ли еще кот Шрёдингера, или уже мертв. Спасибо Искандеру за эти научные экскурсы. Как и за сочиненный им мини-сиквел моего романа. Написан талантливо и весело: совершенно «документальное» повествование по типу «Двух капитанов 2» Сергея Курёхина, как анонсирует свой опус московский автор. Единственная моя претензия, что мой подражатель-продолжатель пошел по пути отождествления протагониста романа с его все-таки гипотетическим прототипом.
– Вы опередили меня. Детективный сюжет «Кота Шрёдингера» разворачивается в некоем неназванном, но легко узнаваемом Городе – главном месте действия большинства ваших книг. Ваш вымышленный герой, точнее антигерой – губернатор этого города, который хоть и окружен Россией, но в некоторой автономии от нее: status in statu. И великодержавные, реставрационные, завиральные идеи Губера обретают некую власть над умами граждан всей страны. Точно по Блоку: «В те годы дальние, глухие,/ В сердцах царили сон и мгла:/ Победоносцев над Россией/ Простер совиные крыла». Согласитесь, поиски прообраза вашего протагониста-антагониста – в порядке вещей и в праве читателя, хоть вы и предупреждаете нас с самого начала, что «все совпадения, аналогии и параллели случайны – даже преднамеренные, тем более злонамеренные, а потому на совести читателя, автор заранее от них открещивается… Прямоговорение, аллегория, иносказание автору чужды до оскомины… Жанр динамической, развернутой в большую прозу метафоры не предполагает узнаваемых прототипов, либо правдоподобные ситуации: прототипы мельчат замысел – домысел – вымысел – умысел, а правдоподобие противостоит правде. Игра эквивалентами, не более». Этому сюжету, кстати, была посвящена передача на русско-американском телеканале RTN. В ней ваши оппоненты были нередко убедительней вас, потому что оперировали параллелизмами «роман – реальность», а вы, дабы свести их догадки к нулю, искрометно рассуждали о художественной фантазии, что парит над действительностью.
– Типа «Я честно вам сказал не то, что думал», как у нашего поэта-однострочника Леонида Либкинда? Уточняю: не совсем то. Я против буквализменного восприятия многосюжетного и многопроблемного «Кота Шрёдингера», а тем более отождествления вымышленного литературного персонажа с реальными историческими персонажами. Как и сведение романа-трактата к сатире: я не Соловьев-Щедрин, как меня обозвали. Хотя допускаю, что кой для кого из читателей такое опознание моего антигероя – главное удовольствие, щекотка от прочтения романа. Уповаю, что далеко не для всех.
– А теперь вопрос о рассказчике. По сюжету он является ментором и гуру деспота, которого вывел в люди, но потом все идет наперекосяк. Невольно напрашивается параллель со стоиком Сенекой, воспитавшим императора Нерона. Цитирую роман: «У меня была рациональная на него ставка, пусть я и лажанулся стопудово, но кто мог думать? Когда до меня дошло, было слишком поздно, чтобы отыграть обратно». Так является ли рассказчик авторским персонажем? Ну, не один к одному, конечно, а в концептуальных оценках описанной им триады: история, народ, вождь.
– Хороший вопрос. О раздельном, сепаратном существовании рассказчика и автора. Слишком велик зазор между ними. Отсюда вынужденные ссылки на Владимира Соловьева, с которым рассказчик по сюжету на короткой ноге. Нет худа без добра, а добра без худа – в конце концов эти самоцитации стали литературным приемом, который если кого и смутит, то разве что литературных профанов, незнакомых с распространенной в русско-советской словесности практикой под Лоренса Стерна. Эти два персонажа могли бы слиться до неразличимости, как сходятся в постэвклидовой геометрии параллельные линии. Это же относится и к диффузии сюжетов – поначалу случайная, постепенная, пока не сольются в экстазе. Сексуальные сравнения опускаю, хоть напрашиваются.
– Вы называете «Кота Шрёдингера», сращивая по-мичурински две идиомы, «лебединая песня песней». С другой стороны, едва ли не в каждой книге вы прощаетесь с читателем навсегда. Это такой драматический прием? Опасная игра с читателем, которая может вызвать ответную реакцию в духе: «Да надоел! Умри, коль так хочешь!» Я уж не касаюсь суеверий – не вам все-таки решать.
– Да, все мои заветные книги – «Три еврея», «Семейные тайны», «Post mortem», наконец, «Кот Шрёдингера» – написаны in extremis, на последнем дыхании, я выкладываюсь весь до конца, без остатка, чувствую себя выпотрошенным и опустошенным, как после аборта. Чтобы остаться на литературном плаву, перехожу на малые жанры – статьи, эссе, рассказы. Спустя какое-то время приходит второе дыхание, и я снова берусь за книгу, которую не могу не писать. Однако какая-то книга должна стать моей лебединой песней по определению. С учетом преклонных моих лет – не дожития, а предсмертия.
– Не зарекайтесь! Сошлюсь на Зою Межирову, а она ссылается на Давидов псалом, когда пишет о ваших предсмертных ламентациях: «В частых отсылах читателя к мысли о бренности и собственного бытия, у автора есть – на сегодняшний день! – (через элегантные лекала различной направленности пластики) как бы некоторая доля лукавства – вот так он, как мне показалось, чуть смущенно оправдывает энергетику молодой своей литературной силы. А она на протяжении всего повествования не иссякает. Кажется, энергии слова не будет конца. Впрочем, это так и есть. И возрадуются кости, Тобою сокрушенные».
– С поэтами не поспоришь – ни с Геннадием Кацовым, ни с Зоей Межировой, ни с царем Давидом. Да будет так!
комментарии(0)