Николай желал видеть только тех людей, которые были близки ему по духу. Фото из архива Элеоноры Лебедевой
|
В начале года вышел из печати второй том антологии «Уйти. Остаться. Жить», посвященный поэтам, рано ушедшим из жизни в 1970–1980-е годы. Одним из ее героев стал поэт Николай Пророков, жизнь которого, как и у многих других поэтов сборника, оборвалась трагически: он по своей воле ушел из жизни в возрасте 27 лет. Несмотря на молодой возраст, поэт создал оригинальный сложный поэтический язык, во многом основанный на традициях европейского верлибра. В силу личностных качеств поэт не «вписался» ни в официальные, ни в андеграундные круги литературной Москвы. Поэтика его не встраивалась в рамки советской «разрешенной поэзии», поэтому при жизни его не публиковали, и даже после смерти стихи его не сразу нашли своего читателя. Лишь в 2017 году состоялась первая публикация в журнале «Зеркало» (Тель-Авив) и вышла первая книга Николая Пророкова «Стихи разве дом», подготовленная филологом, историком искусства Ольгой Медведковой. Со вдовой поэта Элеонорой ЛЕБЕДЕВОЙ побеседовала Елена СЕМЕНОВА.
– Элеонора Михайловна, вы, наверное, познакомились с Николаем где-то в середине 1960-х. Расскажите, как это случилось.
– Познакомились мы очень банально. Это было в апреле 1964 года. Мы с Николаем учились в Институте иностранных языков им. Мориса Тореза, но на разных факультетах. Он учился на английском переводческом факультете, на отделении машинного перевода (тогда такое было), а я на педагогическом факультете французского языка. И вот однажды одна из моих подруг однокурсниц пришла с ним ко мне на день рождения. До этого дня она уже рассказывала мне о нем. Они вместе занимались спортивным плаванием в бассейне. Николай очень любил плавать и плавал прекрасно. Два его младших брата, родной и двоюродный, до сих пор вспоминают, как он учил их плавать и как переплывал одну из крымских бухт. И поэтому в институте вместо обязательных занятий спортом он занимался плаванием в нашем бассейне. Там он и познакомился и подружился с моей однокурсницей, тоже состоявшей в институтской команде по плаванию. В тот вечер у меня собралось много народу, и я не могу сказать, что обратила на Николая какое-то особое внимание, тем более что он пришел с одной из моих подруг. Именно в тот вечер была сделана фотография, которую мы видим теперь на первой странице русского издания его стихов и на обложке французского издания. На этом вечере присутствовала и мать Ольги Медведковой – Елена Медведкова, которая была моей близкой подругой, хотя и была старше меня. С этого вечера началось наше знакомство и дружба с Николаем.
– Если говорить о характере, что отличало Николая, что выделяло его из массы других людей?
– Начнем с того, что его выделяла внешность. Он был безумно красив: высокий, стройный, сильный, грациозный с выразительным, тонким и красивым лицом. Он почти всегда носил черный свитер, который ему невероятно шел.
Чаще всего он сам выбирал людей, с которыми ему было интересно общаться. Мне кажется, главным для него была индивидуальность человека. Что-то такое, что выделяло его среди других людей. Например, та моя однокурсница, которая нас познакомила. Это была очень добрая и приятная девчонка. Свой в доску парень. Но нас всех потрясало до глубины души то, что она свято верила в идеалы коммунизма. Она была нашим бессменным комсомольским секретарем и изо всех сил боролась против несправедливостей. Она была невероятно идейная в то время, когда мы ни во что не верили. И искренность ее веры поражала и привлекала к ней Николая. Он очень хорошо к ней относился.
Главным для Николая было, чтобы с человеком ему было интересно. Он мало участвовал в веселых студенческих компаниях. Ему это было неинтересно. Да и надо знать специфику переводческого факультета нашего института. Там училась примерно та же публика, что и в МГИМО. Туда принимали только мальчиков (тогда их называли «золотой молодежью»), которые премного интересовались карьерой, заграничными поездками, товарами из магазина «Березка». Эти мальчики не могли быть интересны Николаю. На его отделении машинного перевода обстановка была более демократичной. Там даже учились девочки (как говорят, одна-две в поле зрения). Я знала лишь одну его однокурсницу. Она забегала, чтобы принести задание, когда Николай пропускал занятия в институте. Это случалось довольно часто. Особенно когда он жил в Мансуровском переулке совсем рядом с институтом. Он говорил, что когда живешь совсем рядом с институтом, гораздо сильнее соблазн пропустить занятия или по крайней мере опоздать. С этой подружкой они вместе занимались математикой. Девочка была тихая, довольно незаметная, но в определенной ситуации могла распуститься, как прекрасный бутон. Однажды это было на моих глазах. У нас в компании очень любили танцевать, точнее, двигаться под музыку. И однажды эта девочка показала нам изумительный сольный номер танца. Николай смотрел на нее с нескрываемым восхищением. В 1964 году он посвятил ей прелестное стихотворение, которое по какой-то случайности не вошло в сборник. Вот оно:
Посвящается А.
Презренная!
Забыла ты про кровь,
Ту, что ключом в тебе кипела.
Забыла небеса и чистую любовь
И в этой грязной луже грузно села.
Что здесь тебе?!! Неужто сердца струн
Сей гнойный запах не коснулся?
И горько на тебя взирал с небес Перун,
Досадуя, что в деве обманулся.
А ты сидела, мокрая от слез,
Покрытая вонючей грязной жижей…
Ты думала, придет пушистый пес
И с ног до головы тебя оближет.
– Могли бы вы описать круг чтения Николая? Как он, кстати, относился к роману «Мастер и Маргарита», который в те времена стал в Москве культовым?
– Этот роман был культовым для него тоже, как и для всех. Его прочитали в первый раз в 1966 году, когда он был в первый раз опубликован. Потом читали вслух и практически знали наизусть. А читать роман в Булгаковском подвале, где горел огонь в печи, – это было то еще наслаждение. Мы в него играли, устраивали спектакли в костюмах. У нас была «нехорошая квартира», и Николай был наш «мессир». Входная дверь на площадку, открываясь, таинственно скрипела, когда приходил очередной гость… Среди его стихов есть «Колыбельная для Маргариты Николаевны». Этой колыбельной она успокаивает проснувшегося маленького мальчика, испуганного шумом в квартире Латунского.
Николай читал очень много. Это было все новое и интересное, что печаталось в толстых литературных журналах, которые удавалось достать.
Время от времени попадало что-то из самиздата. Тогда надо было прочитать очень быстро – за одну ночь. Он прочитал всего Булгакова: даже то, что еще не было опубликовано. Его друг Олег Едзаев поехал в Коктебель и провел неделю в доме Марии Степановны Волошиной на чердаке, где хранились разные ценные рукописи, в обществе своей пишущей машинки, перепечатывая все самое интересное. После его возвращения все было прочитано, и многие книги пополнили библиотеку самиздата, гуляющую по Москве. Среди этих рукописей было «Собачье сердце», «Театральный роман», «Роковые яйца» и другие романы Булгакова. Также была поэма Волошина «Путями Каина».
Конечно, стихи: Анна Ахматова, горячо любимая, Марина Цветаева, тоже очень любимая, Пушкин. Он читал и современных поэтов-шестидесятников. Да в общем все, что читали наши современники. Кроме того, он читал книги по-английски и по-французски. Очень любил и переводил американского поэта Роберта Лоуэлла, любил Рембо и Бодлера. Читал также серьезную философскую литературу: Чаадаева, Бердяева и многие другие книги. Книги читались, обдумывались, часто обсуждались…
– Насколько я поняла, Николай ушел жить в Подвал в Мансуровском переулке, когда у его отца появилась другая супруга. Это было его решение? Если учитывать то, что он еще учился, ему, вероятно, приходилось испытывать материальные трудности?
– Я думаю, что решение было обоюдным. Отношения Николая с отцом всегда были сложными. Отец, морской офицер, кажется, в то время полковник, на службе в Министерстве обороны, никогда не понимал Николая и его опасался. Мне кажется, он не знал, чего ждать от такого сына, который не любит играть в войну и пишет стихи. Он боялся, что Николай свяжется с диссидентами или что-нибудь выкинет, что помешает его карьере. К тому же молодая жена, а Николай очень любил мать и очень тяжело перенес ее смерть. Младший брат Николая учился в Нахимовском училище в Ленинграде и дома появлялся изредка. К тому же он был проще и понятнее. Я не знаю, кто был инициатором ухода Николая из отчего дома, но, без сомнения, жить там с отцом и его новой женой он бы не смог. Я не могу точно сказать, как он обходился материально. Была стипендия. Конечно, очень маленькая. Иногда он подрабатывал переводами, давал уроки английского языка. Кстати, одно время его учеником был актер Михаил Глузский. Возможно, что-то подкидывал отец: может быть, платил за квартиру. Но на самом деле все это домыслы. О деньгах мы никогда не говорили. Конечно, была бедность. Из обстановки были топчаны на кирпичах вместо ножек. На них сидели и спали. Был маленький фанерный шкаф из его комнаты в квартире родителей. Был стол у окна, через которое можно было видеть идущие ноги. Были книги на самодельных полках из деревянных ящиков и досок. А главное: была печь, в печи горел огонь и присутствовал дух Булгакова. Как можно было при этом думать о бедности, о деньгах? Это было так не важно. Лишь бы был чай. В ту пору я еще не жила с ним, но приходила в Подвал практически каждый день. Могу с уверенностью сказать, что с голоду мы не умирали, что-то ели, но меньше всего думали об этом. Николай считал этот период самым счастливым в своей жизни. В Подвале было написано много прекрасных стихов. В одном из более поздних стихотворений он вспоминает о нем:
Зов прошлого, как свирели.
Взор коварен и чист.
Так было,
когда горели
поленья
в любимой печи.
В жизни Николая было много праздников: были прогулки по любимой Москве, вечера в ресторане, когда в кармане оказывалась шальная десятирублевка, незапланированные поездки на море в Крым, когда выдавалось несколько свободных дней и немного денег, поездки за город, где он мог, как было однажды, оставив всю компанию, уйти в лес. Там он нашел заброшенный дом, в котором на оторванном куске обоев он написал прекрасное стихотворение «Леностью светел лист». Я бережно храню этот обрывок…
– Могли бы вы описать вечера в легендарном Подвале? Кто из интересных творческих людей там бывал? Ольга Медведкова пишет о друге Николая, «отщепенце и паразите, одареннейшем юноше Олеге Едзаеве». Что это был за человек?
– Начну с Олега. Это был большой друг Николая. Я думаю, что слова «отщепенец и паразит» слишком резкие для него. Он просто не желал и не мог вписаться в систему, в которую почти все, в том числе и Николай, вынуждены были так или иначе встроиться. Он решительно не хотел служить. И в связи с этим надолго не задерживался ни на одной работе. Николай изо всех сил пытался его «вписать», буквально заставил поступить в заочный институт, ходил с ним на все экзамены. Олег прекрасно знал и понимал литературу, поэзию, искусство, философию. Он сотрудничал в различных журналах, писал статьи. Много и серьезно читал. Писал стихи.
В доме часто бывали французы, звучали песни французских шансонье, и он решил, что ему надо научиться говорить по-французски. Взял самоучитель, осилил в нем порядка шести уроков и через очень короткое время заговорил по-французски. Он был неутомимым тусовщиком, знал половину Москвы и почти весь московский андеграунд. Многих приводил в дом к Николаю. Он был знаком с диссидентами. Как раз в то время шел процесс диссидентов Юрия Галанскова, Александра Гинзбурга и Веры Лажковой. Олег где-то прятал пишущую машинку Веры Лажковой. Видимо, именно эта безмерная общительность его впоследствии и погубила. В 1979 году, пережив Николая на семь лет, он был зверски убит в своем доме в Подмосковье.
Но это было уже потом… А пока Николай с Олегом жили в Булгаковском подвале. Вечера в Подвале были очень разными в зависимости от момента, от присутствующих, от настроения, от того, чем увлекались в данный момент. Но всегда в камине горел огонь и пили чай. Говорили о литературе, читали стихи, слушали музыку на старенькой радиоле Николая: записи, которые слушала молодежь нашего поколения и записи французских певцов, которые удавалось достать (Эдит Пиаф, Жак Брель, Барбара Стрейзанд, Шарль Азнавур). Пластинки этих певцов мне присылали мои французские друзья, с которыми я знакомилась, работая переводчиком. И дух Булгакова всегда был с нами.
Но я все-таки расскажу об одном вечере. Это был крещенский вечер. По случаю решились гадать. Гадание обустроили по всем правилам. Поставили лицом к лицу два совершенно одинаковых зеркала, создающие иллюзию бесконечности. У основания зеркал по обе стороны поставили по одной зажженной церковной свече. Потушили свет. Комната освещалась лишь этими двумя свечами и огнем в камине. При полном молчании всех остальных каждый из нас по очереди должен был сесть перед зеркалами и, глядя в бесконечность, ждать видения. Честно говоря, я относилась к этому гаданию как к увлекательной игре. В нашей жизни было много разных игр. Я ничего особенного не предполагала увидеть и включила воображение, стремясь разглядеть тени, отбрасываемые свечами на зеркальную бесконечность. Сидела так некоторое время. Мне было комфортно и хорошо в Подвале среди близких и родных людей…
И вдруг – зеркала разверзлись. Все вокруг исчезло, и я оказалась в огромном, ярко освещенном зале среди танцующих пар. Зная теперь то, что я не знала тогда, я думаю, что я достигла в тот момент высокой степени медитации, и дух мой был перенесен куда-то. Кто знает – может быть на бал к сатане, конечно, с помощью духа Булгакова. Самое обидное то, что я совершенно не была морально готова к такому. Страх перед неведомым пересилил всё, и я вскрикнула. В тот же момент чары рассеялись. Помню, что я долго не могла прийти в себя. Ведь то, что произошло, так не соответствовало нашему материалистическому воспитанию.
Творческие люди в Подвале, конечно, бывали. Но это были люди молодые, из московского андерграунда, никому, кроме своего ближнего круга, в ту пору не известные. У Николая был свой круг близких ему друзей. Подвал, а потом комната в коммуналке, куда отец переселил Николая, никогда не были местом для обычных студенческих тусовок. Дверь была открыта, но Николай желал видеть только тех людей, которые были близки ему по духу. Некоторых людей из тех, кто бывал, мы теперь видим по телевизору.
Шел 1969 год. Однажды Олег привел с какой-то очередной тусовки молодого режиссера театра Моссовета Бориса Щедрина. Тот зашел послушать пластинки с записями Эдит Пиаф. Борис Щедрин готовил к постановке спектакль, посвященный Эдит Пиаф. У него была книга, написанная двоюродной сестрой Эдит Пиаф – Симоной Берто. Книга была написана на французском языке. Николай взялся помогать. И закипела работа. Я помню, как выверялись все сцены, шли споры о реакциях тех или иных персонажей спектакля. Переводились песни. Заходили и актеры, занятые в спектакле. Это был целый напряженный и прекрасный период. Постановка спектакля завершилась в 1970 году. Премьера спектакля стала настоящим праздником. После спектакля все участники собрались у Николая. С ними пришел и известный актер театра Моссовета Леонид Марков. Просидели и проговорили до утра…
Вспоминается еще одна история. Кино занимало особое место в жизни андеграунда 1960-х – начала 1970-х годов. В тот период смотреть шедевры мирового кино в обычных кинотеатрах почти не представлялось возможным. Существовала жесточайшая цензура. Отдельные зарубежные фильмы можно было увидеть на закрытых просмотрах в Домах архитекторов, журналистов, актера, литераторов, композиторов. Туда простым смертным было очень трудно попасть, да и показывали там далеко не всегда самые интересные для массового зрителя фильмы. И в Москве появились так называемые киноклубы. Это были полулегальные показы зарубежных фильмов, которые доставались в Госфильмофонде каким-то образом вхожими туда организаторами клуба. Снималось помещение. Приглашались киномеханик и переводчик (обычно из своих). За одну ночь можно было посмотреть два, а то и три фильма. Власти почему-то закрывали глаза на эти нелегальные просмотры.
Николай и Олег часто бывали в одном таком клубе. А меня довольно часто приглашали туда в качестве переводчика французских фильмов. Однажды меня пригласили в этот клуб на синхронный перевод фильма «Зази в метро» режиссера Луи Маля. И попросили переводить открытым текстом. Я знала, что фильм сделан по одноименному роману Раймона Кено, в котором очень много французского арго. Это французский эквивалент мата. Это значит, что, переводя фильм, я должна была выражаться исключительно матерным языком. А я в ту пору была девушкой юной, неискушенной и мата практически не знала. И в течение почти целой ночи Николай и Олег обучали меня мату, получая от этого огромное удовольствие. Приходилось переводить целые куски книги на матерный язык. Во время демонстрации фильма Николай защищал меня от посторонних глаз своей широкой спиной. Судя по реакции зала, народ получал удовольствие…
– Ранние стихи Николая написаны в силлабо-тонической просодии. Чем дальше, тем больше он «ломает» стих – пишет верлибром. Это нервный ритм размышления, обрывы строк, трещины, паузы, как бы недоговорки. Какие из его вещей нравятся вам лично?
– На этот вопрос мне ответить трудно. Ведь все его стихи для меня – это родное. Я не литературовед и воспринимаю стихи сердцем и, как мы говорили тогда, кишками. Я помню, с чем связано почти каждое стихотворение, и по-прежнему слышу его голос, читающий эти стихи. Я прекрасно понимаю, что есть стихи более удачные, чем другие. И он сам так считал. Но если я вам буду перечислять те стихи, которые я люблю больше других, список будет очень длинным. Поэтому я предоставляю эту миссию его читателям.
– Ольга Медведкова пишет, что у Николая были редкие попытки посещения каких-то литературных студий, но все его не удовлетворяло. Не могли бы вы рассказать, где он бывал? Есть ли у вас соображения – почему это не приносило ему удовлетворения?
– Этому посвящено стихотворение, написанное в ноябре 1966 года: «Я помню голос, его стихи/ о поле, о лесах, о важности своей». Николай ходил на заседания литобъединения при Литературном институте. Почему он перестал туда ходить? У меня есть только одно объяснение: ему стало неинтересно. Может быть, подобралась не очень интересная группа. В этом литобъединении он подружился с одной молодой поэтессой, которая училась в Литературном институте. Ее звали Мария Лепешко. Она часто приходила, приносила свои стихи.
– В статье Ольги описан эпизод из жизни Николая, когда он показал свои стихи Андрею Вознесенскому, который «вернул без комментария и обронил при прощании: «Вам, молодой человек, давно пора зарабатывать на жизнь литературой». Как Николай относился к этому эпизоду?
– Как мне кажется, он был несколько разочарован. Я думаю, что ему хотелось поговорить с Вознесенским, услышать его мнение и критику. Обычно, когда он в первый раз читал нам свои стихи, он всегда спрашивал – что плохо, что не так. Конечно, ему хотелось послушать замечания Вознесенского и поговорить с ним о стихах. Кроме того, для Николая очень важно было печататься. Но в то время это было абсолютно невозможно. Несмотря на то, что он не писал о политике, его стихи совершенно не вписывались в рамки «разрешенной к публикации поэзии». Может быть, он в какой-то степени надеялся, что Вознесенский, одобрив его стихи, поможет ему с помощью своего авторитета пробить эту глухую стену… Но это лишь мои домыслы. Николай об этом ничего не говорил. Он сказал только те слова, которые произнес Андрей Вознесенский.
– У Николая есть два стихотворения, посвященных Ахматовой, два других посвящены ей косвенно, то есть содержат эпиграфы из ее строк. Первое, написанное через два года после ее смерти, – очень неоднозначное: «педантом быть не может,/ безудержной невмочь,/ удобнее –/ обыденной, немой./ А воду в ступе/ лишь про себя толочь./ Не бойся,/ скованный звереныш». В другом, 1971 года, он обличает ее, но в то же время пишет: «Назови меня наследником/ и невмочь,/ а полюби./ Не дружком,/ не собеседником –/ нареки своим последним,/ первым после/ нареки». Он спорит, беседует с ее духом, и тот в финале речет, как судия: «Но голос ее/ суровый/ из глубин/ ответствовал: «Тебе ли, Властелин?» И в следующем продолжается диалог, перемешанный с осмыслением ее личности и судьбы. Могли бы вы прокомментировать эти противоречивые «отношения» Николая и Ахматовой – эту смесь любви, благоговения, дерзости и обличения?
– Но ведь в этом и состоит настоящая любовь. Вы благоговеете перед любимым существом, зная и видя все его недостатки и грехи, за которые вы его клянете. Николай очень любил Анну Ахматову. Он чувствовал себя близким ей по духу и вел с ней диалог, всем своим существом чувствуя ее стихи, ощущая ее дух, ее силу и слабость. Кстати, Николай всегда любил слабых и грешных. К ним тянулась его душа и в стихах, и в обыденной жизни.
– Все-таки задам вопрос о раннем уходе Николая. В поэме «Семь аккордов», написанной в последний год жизни, читаем: «Мне оборотнем мир вставал/ в роскошестве кривых зеркал./ Но за блестящею личиной,/ за позолотой и за глиной,/ там, где кончался тронный зал,/ зиял немыслимый провал» и «День будущий – тревожен и прекрасен./ Гляжу туда, как в черную дыру,/ а там – огни далеких басен./ Из них одна о том,/ как я умру». Или вот цитаты из более ранних стихов: «И я средь них не тот./ Но не бегу, настырно кроток./ Настырно для себя/ Топчусь, ногами шевелю,/ Всё порываюсь с места,/ Как кошка, когда надо пить…/ И мысленно твержу,/ Что я не местный,/ случайно занесло,/ Что я не здесь служу» и «Не то! Не так!/ Вернее, все равно!/ Не этак иль не так./ Все равноправно,/ дымно./ И лишь поверх –/ сверкает в напряженных пальцах/ (и выдох не спеша – «не лезьте, слезьте…»)/ – лезвие». Можно ли считать, что причина самовольного ухода из жизни – это ощущение невстроенности, несовместимости, внутренней «эмиграции», причем от всего мира?
– Отвечу, конечно. Хотя и вправду больно, несмотря на пролетевшие 45 лет. Как будто все было вчера… У Николая всегда были особые отношения со смертью. Он не боялся смерти и даже ощущал какое-то любопытство по отношению к ней. Словно хотел узнать, что же будет дальше. Он действительно чувствовал себя не на месте и неуютно в этом жестоком мире. Он хотел быть в «обществе милых лиц» (цитата из стихотворения Николая Пророкова. – Е.С.) Но часто чувствовал себя чужим и среди них. Это просматривается в очень многих стихотворениях. Я думаю, вы правильно поняли причину его ухода.
Кроме того, смысл своей жизни он видел в стихах, и только в них, и неоднократно говорил, что если до 33 лет его стихи не будут изданы, писать и жить дальше не стоит. Пределом себе поставил возраст Иисуса Христа. Но до 33 лет он не дожил… Мне также кажется, что на него очень подействовала смерть матери, ведь он повторил ее сценарий.
комментарии(0)