Лучше всех воспели сельскую жизнь отнюдь не писатели-деревенщики. Фото Евгения Никитина
Накануне 55-летия Игоря МИХАЙЛОВА и выхода его новой книги «Купание в Чухломском озере» с писателем побеседовала Ольга РЫЧКОВА.
– Игорь Михайлович, постоянные читатели «НГ-EL» знают вас в основном как публициста, эссеиста, автора книжных рецензий, репортажей о литературных мероприятиях. А что в вашей жизни появилось раньше – журналистика или художественная проза?
– Все начиналось в далеком 89-м. После филфака нужно было куда-то бросить кости. В школе, да и вообще, наверное, нигде особенно меня не ждали, тем более с дипломом на тему «Литературный портрет в путевых записках петровского времени».
В то время в подмосковном Жуковском, где я жил, на волне гласности возникла газета «Современник», ее возглавила бывшая телятница. Пошел туда, но попал не сразу, телятница сурово блюла принципы провинциального плюрализма. Поэтому путь в журналистику был нелегок, пришлось для начала приземлиться в издательстве, которое выпускало учебную литературу, в качестве грузчика – в новом корпусе филфака на Юго-Западной. А уж потом, когда издательство благополучно разорилось, я влился в дружный коллектив «Современника». Но на сей раз без телятницы. Я начал со статей о трубах, канализации, концерте хора, ямах, лужах и даже штурме Белого дома и учредил в малолитражке местного органа депутатов литературную страничку.
Помнится, приходили ко мне графоманы, которых суровая волна критики Саши Щуплова (он работал тогда в газете «Книжное обозрение» и вел лито в ДК имени Ленина) выбросила на камни. Они мне давали какие-то мятые листки и говорили: «Вот, написал, надо только рифму подобрать!»
Еще по городу скитался бомжик, который говорил, что когда-то был секретарем Кира Булычева. Рядом с Жуковским были дачи: Кратово, Ильинка, где жили знаменитые московские писатели, композиторы, философы. Кстати, одну из кратовских дач снимал Алексей Федорович Лосев. Ну так вот, Жуковский был этаким предбанником Москвы. Поэтому мы в «Современнике» публиковали и Кира Булычева, и даже Цветаеву, и почти всех выходцев гнезда Щуплова.
«Районка» – хорошая школа, когда главный редактор в семь часов вечера говорит: «На четвертой полосе дыра, надо заткнуть, три тыщи знаков». И я затыкал, проявляя чудеса изворотливости и изобретательности, так вот и пошла писать губерния. Все эти творческие метания отражены в рассказе «Отдых».
Потом уже была газета «Домашнее чтение» – совершенно уникальное культурологическое издание Московской области, где публиковались такие люди, как Аверинцев, Троицкий, Лихачев, Евтушенко, Вячеслав Сухнев и даже человек по фамилии Рык (Женя Рык – вообще личность уникальная: разведчик, драматург и прочая). А я там подвизался на интервью, благодаря чему познакомился с Валентином Берестовым, Дмитрием Лихачевым, Александром Панченко, Левой Яковлевым, который сидел на Чистых прудах в центре Ролана Быкова. Мы с ним делали разворот с детскими стишками и рассказами.
– Вы окончили филфак МГПИ – это было осознанное желание стать учителем словесности, нести племени младому, незнакомому все разумное, доброе, вечное, чем изобилует литература? Или просто было легче поступить на факультет, где юноши в дефиците?
– После армии я обнаружил у себя на столе буклет: филфак – единственное место, где не надо было сдавать математику, химию и биологию, что для бывшего троечника весьма существенно. А сочинения на свободную тему я всегда писал в охотку. Когда я пришел поступать на филфак, меня отправили на подготовительные курсы, что на Полянке, заплатили стипендию, которую мы весело пропивали в пивнушке. А потом и вовсе вместо вступительных экзаменов нас забросили на крышу бывшего института благородных девиц, что на Усачевке, и мы оттуда выносили мусор. Школа нуждалась в мужской руке, а мы в стипендии, это была любовь по расчету.
– МГПИ шутя расшифровывают как «Московский государственный поющий институт»: из его стен вышли Юрий Визбор, Ада Якушева, Юлий Ким и другие барды. А вы не имели отношения к поющей поэзии – или просто поэзии?
– Да и Юрий Ряшенцев из МГПИ, да и Юрий Коваль, говорят, хоть и прозаик, но поющий.
В наше время, в середине 80-х, бардов пели локально, на картошке или во дворе между моргом и пельменной. В основном Кима. Были еще какие-то бардовские «кусты», где в основном пили, а не пели. Но барды – это скорее было чем-то архаическим, в моде были другие жанры: регги, джаз, рок-н-ролл. И самым популярным певцом был черный, как сапожная вакса, Джером из Конго. Я думаю, что такая популярность и любовь никому из бардов иных времен и не снились.
На первом курсе я чуть было не угодил в ансамбль, который пел чистый фольклор. Меня спасло лишь то, что у меня не было слуха. А то бы в косоворотке и с бородой до пупа куролесил по экспедициям, собирая матерные частушки.
Кстати, недавно в деревне Озерки, что в Липецкой области, нам с Левой Яковлевым местный хозактив преподал мастер-класс, но и мы лицом в грязь не ударили. Я вспомнил «Марусю с гусем», Яковлев – «Мимо тещиного дома…»!
Стихи писал и пел решительно весь филфак. На картошке, на Парнасе, Собаке (Парнас и Собака – культовые места здания филфака) потом мои стишки кто-то положил на музыку:
По балкону бегали муж, друзья, сосед,
А любви как не было, так ее и нет…
Но славу поющего факультета перехватил к тому времени начфак – факультет начальных классов, где были исключительно одни девушки. И когда на картошке меня назначали к ним бригадиром, они пели для меня, так как других мужиков все равно не было.
– О вас отзываются как о писателе несовременном, певце провинции, сравнивая даже с Чеховым и Гоголем. Вот отрывок из вашего рассказа «За озером»: «…и вот, наконец, словно покинутый навсегда час тому назад, со дна Волхова всплывает на поверхность Детинец. Белые сны, белые ночи, северное сияние, бледное, как призрак, тающий и исчезающий за кормой… <…> Представление оперы Римского-Корсакова «Садко» как раз и происходит в Детинце, возле чугунного памятника «Тысячелетию России», напоминающего самовар. Все это выглядит вполне пафосно и натужно. И не только потому, что хороших голосов в российской опере не осталось и солисты, багровея до синевы, поют на открытом пространстве, а просто – так всегда. Как только современники в юбилейном или административном порыве сливаются в братском поцелуе с историей, то всякий раз выходит криво. Выходит – тульский пряник, который продают в сувенирной лавке на Ярославском вокзале…» Как бы вы сами определили свои литературные корни – из Юрия Казакова, писателей-деревенщиков или действительно Антона Павловича с Николаем Васильевичем?
– Три года тому назад мы с главным редактором «Юности» поэтом Валерием Дударевым выступали на радио по теме «Писатели-деревенщики». И тогда, прочитав свой рассказ «Ёпэрэсэтэ» (он тоже вошел в книгу), я сказал, что большинство писателей-деревенщиков не были деревенскими. За малым исключением: Белов, Шукшин. Распутин жил в Иркутске, Астафьев любил изображать из себя мужика, каждый раз хватаясь за дежурную лопату, когда к дому приближалась очередная делегация писателей и критиков. А самую пронзительную вещь – «Не стреляйте белых лебедей» – написал совсем не деревенщик Борис Васильев. И Юрий Казаков родился и вырос в Москве. Но вот его «Трали-вали» написано, как будто он всю жизнь работал бакенщиком. Это разделение на деревенщиков и городских – искусственное, как разделение на западников и славянофилов. Просто деревня, даже исчезающая и уже почти исчезнувшая, – это театр, цирк, драма и комедия, причем иной раз одновременно. В городе этого нет, в городе человек быстро мимикрирует и становится похожим на всех остальных. В деревне или маленьком городе, где и время условно, и пространство само формирует тебя, – все проще, ярче, насыщенней. Деревенские не лучше и не хуже, они – другие. Это – инопланетяне. Другая, простите за параллели, Россия. Но почти все – готовые персонажи рассказов, повестей. Надо только прислушаться к ним и успевать записывать.
В конце концов, Тургенев, Толстой и Бунин тоже не были деревенщиками, что не мешало им писать о деревне.
Чехов с Гоголем – это от Михаила Моргулиса, моего друга, писателя и священника, который выдал мне такой бессрочный, что ли, кредит доверия, который надо отработать.
Впрочем, глупо отрицать родство с Гоголем, особенно тому, кто родился в Питере. Меня, как и остальных, «победил этот ужасный хохол». Всех этих двойников и призраков в пространство русского текста санкт-петербургской литературы внедрил Гоголь, а я просто стал очередной его жертвой.
– Каким видится читатель вашей прозы?
– Раньше я считал, что моему читателю далеко за сорок. Но однажды, побывав в одной из московских школ, понял, что не все так просто. Школьник Макар Абрамов нарисовал на картонке одного из моих персонажей – трубача Жорика. И вообще мы напрасно недооцениваем детей. Они понимают гораздо тоньше, они более восприимчивы к страданию. Можно изобразить брошенную собачку или котенка с переломанной лапкой, но дети, подростки быстро разгадают твою фальшь. Поэтому их пронять сложнее и интереснее. В них Гоголь, Чехов и Казаков еще не пустили глубокие корни.
– Вы давно работаете в молодежных литературных изданиях. Не поэтому ли пришли к выводу в эссе «Убиение писателя», что писатель сегодня вырождается как класс и звучит горько? Новые Гоголи вслед за вами не явятся?
– Это эссе скорее дивертисмент или творческое кредо, в котором, однако, один из персонажей обрел свой прототип. Да – горько, сегодня особенно, когда количество изданных в больших издательствах графоманов просто зашкаливает. Но горькая настойка – хороший стимул для пронзительной и исповедальной прозы.
Отрадно, конечно, думать, что мы были последними и за нами не занимать. Но это не так. Новые Гоголи уже явились, но просто еще не прозвучали.
комментарии(0)