«Декамерон» Николай Любимов перевел специально для серии «Библиотека всемирной литературы». Иллюстрация к «Декамерону» Джованни Боккаччо.1430. Рукопись, Национальная библиотека Франции |
По случаю 105-летия со дня рождения литературоведа, переводчика Николая Любимова (1912 – 1992) «НГ-EL» публикует интервью с его сыном – театроведом Борисом Любимовым. О трудах и днях, пристрастиях и достижениях отца с Борисом ЛЮБИМОВЫМ побеседовала Анастасия ИВАНОВА.
– Борис Николаевич, ваш отец любил отмечать дни рождения и юбилеи?
– Пожалуй, нет, дни рождения он не любил, да и в теснейших стенах коммунальной квартиры гостей сложно было собрать. А вот именины любил.
– А что вы ему дарили обычно?
– По сложившейся традиции ко дню рождения отца мы с сестрой всегда учили какие-нибудь стихотворения, а по мере взросления – и поэмы. Папа же нам дарил книги.
– На официальном уровне поздравления были? Все-таки Николай Любимов был одним из крупнейших переводчиков Советского Союза.
– В позднее время – конечно. Все-таки он был единственным переводчиком прозы, который получил Государственную премию СССР. Были награждены все причастные к изданию «Библиотеки всемирной литературы». Среди тех, кто ее получил, был и мой отец.
– Пожалуй, это было одно из лучших издательских начинаний той эпохи…
– Самое смешное, что когда только возникала идея этой серии, отец не понимал, кому это будет нужно. Кто это будет покупать? Он совершенно не представлял, какие потом очереди будут за этими томами. А ему ведь БВЛ принесла не только Госпремию, но и некоторую материальную поддержку. Потому что до некоторой степени это оказалось собранием его сочинений. Ведь какая библиотека всемирной литературы без Рабле, без Сервантеса, без Мольера, без Бомарше, без Мериме, без Мопассана, без Флобера? А специально для БВЛ отец перевел и «Декамерон». При всем интересе молодежи к «железу» оказывается, что и книга еще нужна.
– А переиздавая Рабле и Сервантеса, издательства даже не думают о новых переводах? Всегда обращаются к прежним?
– Тут огромную роль играет экономика. Издателям проще заплатить за уже сделанный перевод – это дешевле. А переводчикам… их работа сейчас очень низко оплачивается. Так на что же должен жить переводчик, чтобы позволить себе год переводить «Дон Кихота»? Отец, кроме нескольких месяцев перед арестом, штатно никогда не работал за всю свою жизнь. А если ты где-то преподаешь, чтобы прокормить семью, то «Гаргантюа» тебе придется переводить не год и не два, а три-четыре… Перевод романов – это каторжный и кропотливый труд. Я думаю, что еще очень нескоро подберутся к такого рода произведениям. В этом смысле с драматургией и поэзией проще.
И еще. Когда отец переводил произведения, удаленные от него во времени – того же «Гаргантюа» или «Декамерон», – он брал консультации у филологов. Он мог по поводу одного слова или оборота переписываться с крупнейшим знатоком французской литературы Александром Смирновым. Когда он переводил «Тартарена в Альпах» Доде, то консультировался с мастером спорта по альпинизму. Знакомый профессиональный моряк ему подсказывал, чем отличается, к примеру, фок-мачта от грот-мачты.
У сегодняшнего поколения, я думаю, этого нет. Я знал одного переводчика, который говорил: для меня перевод – это физический труд. Но человек с подобной устремленностью никогда не засядет за большую эпопею, потому что такой физический труд себя не окупит никогда.
– А чем был перевод для вашего отца?
– В какой-то степени, как и для многих других – и для Пастернака, и для Лозинского, – спасением. Уходом от современной действительности 1930–1940-х годов. Способностью прокормить семью, не допуская тех или иных компромиссов с совестью.
Ведь отец переводил практически только классику. Не могу сказать, что он разделял убеждения каждого из «своих» писателей. В этом смысле переводчик как актер, который играет в пьесе роль, которая, может быть, не очень ему близка, или изображает персонажа, который ему тоже не очень близок. Скажем, отец никогда об этом не говорил, но я думаю, что скептицизм Мериме ему не был близок. Он был от него гораздо дальше, чем описанное Бахтиным карнавальное мироощущение Рабле.
С другой стороны, это был уход в мир литературы, которая для него наравне с Церковью и театром была, как явствует из его воспоминаний, точкой опоры. Литература была, наверное, более прочной, чем театр, который он в последние десятилетия уже не очень жаловал.
И еще один момент. Неловко это говорить, но все-таки языковой дар у отца был. У Солженицына есть понятие «языкового расширения», а вот для отца было важно своеобразное «языковое сохранение». Было важно показать возможности русского языка через языковую полифонию Рабле или Бомарше. Берясь за перевод, он всегда ставил перед собой ту или иную языковую или стилистическую задачу, уверенный (в отличие от многих других) в том, что русский язык способен справиться и с переводом Боккаччо, и с переводом Пруста.
– Все переводы, о которых мечталось, осуществились?
– Вы знаете, есть две вещи. Первое – он страшно жалел, что не перевел Диккенса. Но тут причина объективная – он не владел английским. А второе… Мне кажется, что на самом деле отцу нужно было не Рабле и Сервантеса переводить с французского и испанского, а переводить на французский и испанский Пушкина и Гоголя. Тут он получал бы огромное наслаждение, но не сложилось.
– Обращение к переводу драматургии было «по заказу» или от собственной любви к театру?
– Отец очень любил театр как вид искусства. По его театральным мемуарам видно, что в 20-е, 30-е и на излете 40-х годов он любил ходить в театр. Позже водил нас с сестрой и в Театр юного зрителя, и в Центральный детский театр, и на «Синюю птицу», конечно. Кстати, перевести «Синюю птицу» после спектакля МХАТа было его мечтой. И эта мечта осуществилась.
Очень радовался, когда переводил «Коварство и любовь», трилогию Бомарше. Да и за редактуру чужих переводов пьес он брался с большой охотой. Двухтомник Кальдерона и полное собрание сочинений Лопе де Веги он как редактор вынес на своих плечах. А ведь среди переводчиков не все были Пастернаками! Так что труд это был колоссальный и не очень благодарный.
– Он любил смотреть спектакли по пьесам, которые перевел?
– Специально нет. Тем более что их не так много было. Зато у него завязалась дружба, вернее, знакомство с Марией Иосифовной Кнебель в связи с ее постановкой «Мещанина во дворянстве» в его переводе. Потом, я помню, он приходил в Театр сатиры по приглашению Валентина Николаевича Плучека, где до последних лет шла «Женитьба Фигаро» тоже в его переводе. В 1979 году был в Ермоловском театре, где тогда поставили «Коварство и любовь», – это был чуть ли не последний раз, когда отец был в театре. Хотя нет, последний был году в 1980-м, когда ныне старейший артист Центрального детского театра (теперь – РАМТ) Геннадий Печников, который когда-то играл Клеанта в «Мещанине во дворянстве», позвал отца на первый спектакль Алексея Бородина «Три толстяка». Для отца это была и память о спектакле Художественного театра 30-х годов, и о своей молодости. Кажется, позднее он уже в театр не ходил.
– Вам бывает обидно за новые переводы пьес, которые некогда переводил ваш отец?
– Обиды нет. Скорее жалость к актерам, которым приходится играть в плохом переводе, и к зрителю, который этот текст слушает. А обижаться не приходится – нет повода. От переводов отца – только радость. Я даже больше скажу, не проходит месяца, чтобы мне не позвонили из того или иного издательства и не обратились с просьбой о разрешении публикации переводов, которые делал отец. А за 60 лет он сделал немало.
– Вам приходилось сожалеть, что отец только переводил, но не создавал свои собственные произведения? Ведь о его литературном даре вы говорили.
– Наоборот, я думаю, он правильно сделал, что не стал писать ни романа, ни пьес, ни стихов. Вот сколько вы сейчас назовете поэтов или прозаиков конца 40-х годов? Тех, кого читают и переиздают до сих пор? А его переводы «Милого друга», «Дон Кихота», «Декамерона», «Гаргантюа», пьес Мольера и Бомарше живут в русском языке уже 60 лет. Понятно, что процентов 99 читателей даже не посмотрят, чей это перевод, но тут уж такая профессия.
– Но все-таки переводчиков поколения вашего отца знали по именам. Сейчас не то. На ваш взгляд, с чем это связано?
– Пожалуй, с общей потерей внимания к слову и к литературе. Сейчас мы гораздо сильнее нацелены на визуальное восприятие жизни: на картинку, на клип – на что угодно, но только не на слово. И в кино, и в театре слово перестает играть важную роль. Если сегодня часто не помнят даже, кто написал, то где уж упомнить, кто перевел? Возможно, это связано и с тем, что переводчиков масштаба Пастернака, Лозинского, Щепкиной-Куперник и, смею сказать, моего отца, не так уж много. Все-таки это была эпоха, когда перевод для многих был, как я уже говорил, возможностью ухода от действительности и достойного существования. И если бы Пастернаку можно было бы печатать «Доктора Живаго» в 1949 году, я не уверен, что он засел бы за «Фауста».
– Борис Николаевич, вот вы – маленький мальчик. Какая картинка перед вашими глазами отца за работой?
– Маленький столик в малюсенькой комнате на площади Маяковского, где когда-то Пастернак читал первые главы «Доктора Живаго». Окно выходит во двор, поэтому настольная лампа там практически не выключается. Куча бумаг. Какая-то книга. Иногда словари и что-то еще, лежащее на этом маленьком столике. (Кстати, столик и сейчас стоит у меня в комнате.) Когда отец работает, лучше к нему в комнату не входить, а если проходишь – то чуть ли не на цыпочках.
Но зато я очень любил, когда мы с ним гуляли на даче: бездна рассказов, бездна внимания, любовь к природе, к животным. Мы с ним вместе много путешествовали – больше всего он любил Подмосковье: мы тогда много ходили по Северной железной дороге между Москвой и Троице-Сергиевой лаврой. А потом была Украина – Киев, который он обожал, Ялта…
И еще, конечно, помню совместные походы в церковь. И конечно, разговоры за столом. Самые откровенные в детские годы разговоры были все-таки во время прогулок, чтобы даже соседи не услышали.
В свой последний, 80-летний юбилей он уже был прикован к кровати – сломал шейку бедра, поэтому встречал его лежа. Приходили люди, а он уходил, прощаясь. В русском переводе Библии сказано: «Авраам умер, насыщенный жизнью». Вот отец был как раз насыщенный жизнью. В нем не было отвращения и злобы к этой жизни, а вот усталость от нее была. Через месяц он умер.