Разве это не я проваливаюсь в снег, стремясь к отступающему миражу Замка? Исаак Левитан. Дольче Аква. Замок Дориа. 1890. ГТГ |
У большинства прочитавших роман Инги Кузнецовой «Пэчворк» было желание немедленно вернуться в прежний мир, где молчит подсознание, бал правит реализм и нет никаких сдвигов в параллельную вселенную с ее расходящимися тропками смыслов. Для этого, по мнению одного из рецензентов, книгу стоило бы сжечь, и равновесие в природе отношений с реальностью восстановилось бы. То есть книга стала бы культовой. С Ингой КУЗНЕЦОВОЙ побеседовал Игорь БОНДАРЬ-ТЕРЕЩЕНКО.
– Инга Анатольевна, вы тоже считаете, что лучший текст – это мертвый текст? Искусственно забытый, умерщвленный, по которому, словно Дублин по «Уллису» Джойса или вкус печенья по «Девушкам в цвету» Пруста, можно восстановить память о прошлом? «Живые», читаемые сегодня книги этого сделать не смогут?
– В моем мире вообще нет ничего мертвого, и даже смерть в нем так остра, что парадоксальным образом «жива». Вы говорите о верхней части айсберга литературы – о знаках, намеках, отсылках к кодам и ключам. Которые, конечно, заметны в пространстве текста и, выхваченные лучом взгляда, дают нам импульс для вариатива интерпретаций. Это род интеллектуальной игры, которую обожают критики.
А если быть в тексте тотально? Войти в его нервную систему? Разве не мы сами ходим по лабиринту «Замка» в теле Землемера К.? Так устроен роман: мы становимся в точке сборки его, на место условного героя сразу, если верим письму на срезе. Даем ему свое дыхание, кровь и плоть буквально. Разве это не я проваливаюсь в снег, стремясь к отступающему миражу замка? С трудом вытаскивая то правую, то левую ногу? Какой мертвый текст, о чем вы? Текст – событие, и неважно, когда он был написан, если мы в него вошли.
Прошлое, будущее, мне кажется, линейность разворачивания времени переоценивают. Это лишь одна из форм восприятия реальности, не так ли? Подкрепленная видимой конечностью биологической жизни. Но разве все, что имеет отношение к энергии, духу, абсолютному, не смотрит с ласковой печалью на биологию? (Моя героиня в знак протеста против абсурдных войн отказывается от еды, даже от «мяса убитых растений», которое я сама все-таки ем. Но она живет.) Разве литература не об этом?
Нерв и новая оптика – вот что имеет решающее значение в литературе. Материал, детали, средства, оркестровка – это уже во вторых строках. Да, я хотела впустить читателя в сознание/подсознание этакой героини К. Принципиально слабой, вплоть до провокации мира этой слабостью. Персонажа-тестера. Но вы же понимаете, что это модель, и не надо путать героиню со мной. Я хотела, чтобы читатель вошел в шкуру странной, беспокойной героини и увидел реальность нашей «матрицы» заново. Чтобы он увидел, где расположены стены, перекрытия, фундамент, и не мог привыкнуть к обнаруженному. И попытался выглянуть за. В текущей реальности нет ничего успокаивающего, обыденного и привычного, оно – самообман ленивых. И теперь я вижу: у меня получился нервный артхаус, где героиня-жертва как бы прорывает голыми руками железную бронированную дверь, точно Хари в «Солярисе», настолько она стремится к иным законам, чем те, что утверждены в мире, сама структура которого задана насилием. Да, она неловко падает, вся в крови. Но если стремишься к честности в пределе, твой текст никогда не будет отлакированно-гламурным.
– Вы правы, и дело все-таки не в духовных раритетах, ведь даже в недалеком будущем, о котором рассказывается в новом романе Сорокина «Манарага», гурманы жарят шашлык не на каких-то особенных книжках, а на любых. Так сказать, по вкусу. То есть переизбыток текстов возможен даже в нашем скудном завтра. Кстати, как думаете, если фанаты все-таки сожгут вашу книгу, что на ней можно было бы приготовить?
– Я ценю сорокинские сюжетные модели. Он пишет романы идей, мне это интересно. А у меня, кажется, получился роман говорящих-горящих символов, который писал меня сам, и, созерцая дым от его углей, гурманы могли бы просто помедитировать над известной фразой Тургенева. Думаю, они не будут жечь «Пэчворк», а догадаются использовать его как «допинг» в точечных, фрагментарных дозах. Согласитесь, литература – лучшее средство для измененного состояния сознания. Литература и философия. Радикальное. Иной допинг я не поддерживаю.
– Не хотелось бы тревожить тени из постмодернистского прошлого, упоминая шизоидное сознание, привлекая в свидетели Делеза, Гваттари и прочих адептов нулевого письма, но дать характеристику вашему стилю все-таки стоит. Ведь не «женский язык», в самом деле, эта проза! Кроме Цветаевой, мне, например, мерещится Валерия Нарбикова. А в смысле провокации в «Пэчворке» опять-таки является бывший лидер «шоковой прозы» Анна Козлова. Или время предтеч истекло, и идеи, как в славные времена упомянутых постмодернистов-интертекстуалистов, носятся в воздухе?
– Цветаева – нет, не мое, совершенно чужая энергия истерики. Нарбикову читала с любопытством в старших классах школы (то, что печаталось, кажется, в «Юности»), не более того. Встреча с романом «Школа для дураков» и дневниками Кафки (в 18 лет), проза Рильке («Записки Мальте Лауридса Бригге»), Петер Хандке с его «Страхом вратаря…» – вот здесь нужно искать литературные ключи. Возможно, важен и Венечка Ерофеев. Разумеется, Генри Миллер. Чарльз Буковски, да, в меньшей степени. Заметьте, я называю только мужских авторов.
– А что означает для вас переход от поэзии к прозе: неминуемую логику жанровых событий или единичный выход за рамки жанра? Все-таки проза, в отличие от поэзии, не стихийное явление, и просто «навеять музыкой» целый роман не может. Вы долго готовились к смене регистра?
– Да, я поэт – это мое ядро, здесь я копаю в своей метафизической точке космоса и буду копать дальше, до конца жизни и далее везде. Но я не считаю «Пэчворк» прозой поэта, сразу могу вам сказать: дерзко полагаю, что это новая проза. Это очень спорный, вываливающийся за рамки жанра, невозможный, но все-таки роман (возникающий на стыке всего, что ему заблагорассудится: прозы-прозы и философского трактата, авангардной проповеди и попыток реконструировать восприятие аутиста). Это проза, перед входом в которую нужно оставить реалистические ожидания, а также частично модернистские и постмодернистские. Делез и Гваттари тут уже ни при чем. Скорее уж Батай и Роб-Грийе. Но дело не в эстетике (это следствие), дело в онтологии: в нашем мире уже не остается ничего целого, и новая простодушная «искренность», растекающаяся в эпических полотнах, как у многих заметных авторов сегодня, на мой вкус, звучит несколько инерционно механически, как пение электрического соловья.
Художественное исследование протеста сознания против насилия, царящего на всех уровнях, разве это не проза? Накопилось некое внутреннее послание во всей его сложности, со всей экзистенциальной силой. Но, думаю, я бы не решилась, если бы не верила в то, что моя оптика интересна и что у меня действительно есть что сказать. А фрагменты прозы я писала всегда, в юности, во время первых публикаций стихов в литературных журналах, начинала несколько романов. Теперь, после опыта «Пэчворка», я уже никогда не откажусь от прозы. У меня открыты все файлы, стиховые и прозаические. Оба полушария, все «комнаты» сознания. Куда пойдется, туда и пойду. Второй роман начат.
– А как вообще случилась эта книга? И почему она в коллажной технике пэчворка?
– Неужели вы не видите, что нас в этом мире рвут на части, сам мир взрывается и разрывается? Мы подбираем себя среди других кусков осмысленного мяса, тел и сознания. Для того чтобы выжить и увидеть свою индивидуальную судьбу, мы вынуждены сами на живую нитку сшивать то, что оказывается поблизости (наш опыт в этом режиме подчас случаен) – как умеем. Поэтому пэчворк, техника лоскутного шитья, техника выживания. Мне кажется, интуитивно выбранная форма наиболее точна по отношению к происходящему.
– Игра слов, частые аллитерации, развернутые метафоры – все это, конечно, из поэтической мастерской, набор приемов из которой слишком очевиден. Но я о другом. Мне кажется, что в данном случае это явная экономия письма, что не поэзия, это хождение по веревке и приседание через каждые четыре шага, как иронизировал классик, а именно проза сковывает былую фантазию поэта. Как это у вас? «Я сегодня про пруста / я сегодня прокруста / похлопываю по плечу». Не режут ли себя по живому поэты в прозаическом цеху?
– Это не экономия, а концентрация. Такова логика мышления, основанная на азарте метафорического скачка. Оно нетерпеливо, ему некогда разжевывать очевидное. А Прокруст не проза, Прокруст – авторитаризм. Поэтов мучает только стена, недаром Платон милосердно вывел их за пределы полиса. Помните, у Замятина в «Мы» заговорщики помогают герою обнаружить роскошь природы и подлинности с цветами и запахами за стеной? Мы должны хотя бы другим сказать о существовании этого застенного мира. Напомнить о космосе за пределами социума. Если угодно, поэтическую утопию противопоставить утопии политической, символ – условному знаку, уважение ко всем существам, объектам, словам, их использованию, пацифизм – идиотическим войнам, иронию как абсурдный метод сопротивления – идеологическому «серьезу». И конечно, обнаженность правды и непротивление злу насилием прямо и радикально противопоставить насилию. В этой безумной реальности у жертв есть шанс его обыграть.